— Кто же тебя пустит к президенту, Брэд?
— Может, и не пустят, но мне нужно добраться до кого-нибудь там повыше. Мне надо им кое-что сообщить, правительство должно об этом знать. И не только наше — все правительства должны знать. У твоего отца наверняка найдутся какие-нибудь знакомые, с кем он может поговорить. Скажи ему, дело нешуточное. Это очень важно.
— Брэд… Брэд, а ты нас не разыгрываешь? Смотри, если это все неправда, будет ужасный скандал.
— Честное слово, — сказал я. — Нэнси, это очень серьезно. я говорю тебе чистую правду. Я попал в другой мир, в соседний мир…
— Там хорошо, Брэд?
— Недурно. Всюду одни цветы, больше ничего нет.
— Какие цветы?
— Лиловые. Их мой отец разводил. Такие же, как у нас в Милвиле. Эти цветы все равно что люди, Нэнси. И это они огородили Милвил барьером.
— Но цветы не могут быть как люди, Брэд!
Она говорила со мной, как с маленьким. Как с младенцем, которого надо успокоить. Надо же: спрашивает, хорошо ли здесь, и объясняет, что цветы — не люди. Уж эта мне милая, деликатная рассудительность.
Я постарался подавить злость и отчаяние.
— Сам знаю. Но это все равно. Они разумные и вполне общительные.
— Ты с ними разговаривал:
— За них говорит Таппер. Он у них переводчиком.
— Да ведь Таппер был просто дурачок.
— Здесь он не дурачок. Он может многое, на что мы не способны.
— Что он такое может? Брэд, послушай…
— Ты скажешь отцу?
— Скажу. Сейчас же еду к тебе домой.
— И еще, Нэнси…
— Да?
— Пожалуй, ты лучше не говори, где я и как ты меня отыскала. Наверно, Милвил и так ходит ходуном.
— Все просто взбеленились, — подтвердила Нэнси.
— Скажи отцу, что хочешь. Скажи все, как есть. Но только ему одному. А уж он сообразит, что сказать остальным. Не к чему будоражить их еще больше.
— Хорошо. Береги себя. Возвращайся целый и невредимый.
— Ну, ясно, — сказал я.
— А ты можешь вернуться?
— Думаю, что могу. Надеюсь.
— Я все передам отцу. Все в точности, как ты сказал. Он этим займется.
— Нэнси. Ты не беспокойся. Все обойдется.
— Ну, конечно. До скорой встречи!
— Пока! Спасибо, что позвонила.
— Спасибо, телефон, — сказал я Тапперу.
Таппер поднял руку и погрозил мне пальцем.
— Брэд завел себе девчонку, — нараспев протянул он. — Брэд завел себе девчонку.
Мне стало досадно.
— А я думал, ты никогда не подслушиваешь, — сказал я.
— Завел себе девчонку! Завел себе девчонку!
Он разволновался и так и брызгал слюной.
— Хватит! — заорал я. — Заткнись, не то я тебе шею сверну!
Он понял, что я не шучу, и замолчал.
14
Я проснулся. Вокруг была ночь — серебро и густая синева. Что меня разбудило? Я лежал на спине, надо мной мерцали частые звезды. Голова была ясная. Я хорошо помнил, где нахожусь. Не пришлось ощупью, наугад возвращаться к действительности. Неподалеку вполголоса журчала река; от костра, от медленно тлеющих ветвей тянуло дымком.
Что же меня разбудило? Лежу совсем тихо: если оно рядом, не надо ему знать, что я проснулся. То ли я чего-то боюсь, то ли жду чего-то. Но если и боюсь, то не слишком.
Медленно, осторожно поворачиваю голову — и вот она, луна: яркая, большая — кажется, до нее рукой подать, — всплывает над чахлыми деревцами, что растут по берегу реки.
Я лежу прямо на земле, на ровной, утоптанной площадке у костра. Таппер с вечера забрался в шалаш, свернулся клубком, так что ноги не торчали наружу, как накануне. Если он все еще там и спит, то без шума, из шалаша не доносится ни звука.
Слегка повернув голову, я замер и насторожился: не слышны ли чьи-то крадущиеся шаги? Но нет, все тихо. Сажусь.
Залитый лунным светом склон холма упирается верхним краем в темно-синее небо — это сама красота парит в тишине. Хрупкая, невесомая… даже страшно за нее: вымолвишь слово, сделаешь резкое движение — и все рассыплется — тишина, небо, серебряный откос, все разлетится тысячами осколков.
Осторожно поднимаюсь на ноги, стою посреди этого хрупкого, ненадежного мира… Что же все-таки меня разбудило?
Тишина. Земля и небо замерли, словно на мгновенье привстали на цыпочки — и мгновенье остановилось. Вот оно застыло, настоящее, а прошлого нет и грядущего не будет — здесь никогда не прозвучит ни тиканье часов, ни вслух сказанное слово…
И вдруг надо мной что-то шевельнулось — человек или что-то похожее на человека бежит по гребню холма, легко, стремительно бежит гибкая, стройная тень, совсем черная на синеве неба.
Бегу и я. Взбегаю по косогору, сам не знаю, почему и зачем. Знаю одно: там — человек или кто-то подобный человеку, я должен встретить его лицом к лицу; быть может, он наполнит новым смыслом эту заросшую цветами пустыню, этот край безмолвия и хрупкой, неверной красоты; быть может, благодаря ему здесь, в новом измерении, в чужом пространстве и времени для меня что-то прояснится и я пойму, куда идти.
Неведомое существо все так же легко бежит по вершине холма, я пытаюсь его окликнуть, но голоса нет — остается бежать вдогонку.
Должно быть, оно меня заметило: оно вдруг остановилось, круто обернулось и смотрит, как я поднимаюсь в гору. Сомнений нет, передо мною человеческая фигура, только на голове словно гребень или хохол, он придает ей что-то птичье — как будто на человеческом теле выросла голова попугая.
Задыхаясь, бегу к этой странной фигуре, и вот она начинает спускаться мне навстречу — спокойно, неторопливо, с какой-то безыскусственной грацией.
Я остановился и жду, и стараюсь отдышаться. Бежать больше незачем. Странное существо само идет ко мне.
Оно подходит ближе, тело у него совсем черное, в темноте толком не разглядеть, видно лишь, что хохол на голове то ли белый, то ли серебряный. В лунном свете не разберешь — белый или серебряный.
Я немного отдышался и вновь начинаю подниматься в гору, навстречу непонятному существу. Мы медленно подходим друг к другу — наверно, каждый боится каким-нибудь резким движением спугнуть другого.
Оно останавливается в десяти шагах от меня, я тоже останавливаюсь — теперь я уже ясно вижу: оно сродни человеку. Это женщина — нагая или почти нагая. Под луной сверкает странное украшение у нее на голове, не понять — то ли это и вправду какой-то хохол, то ли причудливая прическа, а может, и головной убор.
Хохол — белый, а все тело совершенно черное, черное как смоль, от луны на нем играют голубоватые блики. И такая в нем настороженная гибкость и проворство, такая неукротимая радость жизни, что дух захватывает!
Она заговорила со мной. Ее речь — музыка, просто музыка, без слов.
— Простите, — сказал я. — Не понимаю.
Она снова заговорила, ее голос прозвенел в серебряно-синем мире хрустальной струйкой, звонким фонтаном живой мысли, но я ничего не понял. Неужели, неужели никому из людей моей Земли не постичь речи без слов, языка чистой музыки? А может быть, эту речь и не нужно понимать логически, как мы понимаем слова?
Я покачал головой — и она засмеялась, это был самый настоящий человеческий смех: негромкий, но звонкий, полный радостного волнения.
Она протянута руку, сделала несколько быстрых шагов мне навстречу, и я взял протянутую руку. И тотчас она повернулась и легко побежала вверх по косогору, увлекая меня за собой. Мы добежали до вершины и, все так же держась за руки, помчались вниз с перевала — стремглав, безоглядно, неудержимо! Нас подхватила сумасбродная молодость, нам кружил головы лунный свет и неизбывная радость бытия.
Мы были молоды и пьяны от странного, беспричинного счастья, от какого-то неистового восторга, — по крайней мере, так пьян был я.
Сильная, гибкая рука крепко сжимает мою руку, мы бежим так дружно, так согласно, мы двое — одно; мне даже чудится, что каким-то странным, пугающим образом я и вправду стал лишь частицей ее и знаю, куда мы бежим и зачем, но все мысли путает та же неукротимая, ликующая радость, и я не могу перевести это неведомо откуда взявшееся знание на язык ясных мне самому понятий.