Выбрать главу

Полное фиаско!

Первое дело

Помогали мне все адвокаты. В этой среде общепринято: маститые патронируют молодых, подбрасывая им своих клиентов и судебные дела, собенно, как нынче принято говорить, «лицам женского пола», причем бескорыстно (как правило). Одним из главных опекунов в нашей консультации был колоритнейший Адольф Ильич Капелевич — типичный представитель «старого розлива» интеллигенции и, кажется, потомственный адвокат. Роста он был небольшого, но, как говорится, живой и подвижный, с неизменной (зимой и летом) модной шляпкой на огненно-рыжей голове, я уж не говорю о бабочке вместо галстука и манжетах, и еще я помню, как Капелевич носил с собой редкие по тем временам визитки и прямо в зале судебного заседания раздавал публике, если дело заканчивалось для него успешно. И самое главное, Адольф Ильич отличался поразительной способностью к самоиронии. Однажды зимой он сдал в починку обе челюсти и остался с двумя зубами во рту (даже показывал нам), с одним — справа наверху, другим — слева внизу, и вот как-то зашел в консультацию и, широко улыбнувшись, радостно сообщил: «Друзья мои, на улице такой собачий холод, что у меня жуб на жуб не попадает!» Мы все, конечно, повалились: зубы у Капелевича даже в тропиках друг друга не нашли бы!

В другой раз, летом, он, как обычно, раскланялся с нами, сняв шляпку, и помахал витиеватым мушкетерским узором, но вместе со шляпой неожиданно для себя и для нас снял свои шикарные рыжие волосы, оказавшиеся париком, о чем даже наши дамы не догадались. Думаете, Капелевич огорчился или расстроился? Ничуть. Кто-то из адвокатесс расплакался, а он стал хохотать, мы долго не могли его остановить. Адольфу Ильичу было, если не ошибаюсь, далеко за семьдесят. Ко мне он относился сначала сдержанно, приглядываясь дольше всех, но первым же предложил уголовное дело, бывшее в его производстве: это было весьма ответственное решение, рискнуть на которое даже мой шеф Ефим Лазаревич Вакман не отважился.

Мой шеф таскал меня за собой всюду, куда вел его «жалкий жребий», а он вел Ефима Лазаревича и в Художественный фонд, и в Музфонд, и в Детгиз, и во МХАТ, и во множество других творческих организаций, которые имели дело с авторским правом. Через месяц-другой я уже был «натаскан» на несложные авторские дела, как собака на поиск наркотиков, но прежде чем получить у шефа какое-либо практическое задание, я должен был заслужить у него доверие как порядочный человек (это качество Вакман ставил выше всех остальных: ума, спокойствия, сообразительности и т. д.) и, кроме того, по выражению Ефима Лазаревича, проявить «относительную грамотность», чтобы ему не пришлось краснеть за меня перед уважаемыми людьми. Наконец на пятый месяц моего стажерства, шеф, уходя в отпуск, передал мне юридическое обслуживание МХАТа. Помню, я каждый раз трепетал, входя в кабинет директора театра, чтобы сказать, что готов завизировать договор с кем-то (не помню, с кем) при условии (при каком условии, тоже не помню)… Важно то, что все это я говорил человеку, который внимательно меня выслушивал и, представьте себе, почтительно соглашался: директором театра была в ту пору Алла Константиновна Тарасова! Вам понятны мои тогдашние чувства?

Вернусь к уголовному делу, царственно подаренному мне Капелевичем. Я должен был защищать восемнадцатилетнюю девушку, которую обвинили в «покупке заведомо краденого» (статья 164-я, часть 2-я тогдашнего Уголовного кодекса РСФСР). Как ее защищать, я, конечно, не представлял, поскольку вина девушки мне была явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены вполне приличную зимнюю шубу. Вся консультация, разумеется, была в курсе «моего» дела, и недостатка в советах не было, особенно от наших женщин: и Наташа Канаева, и Нина Здравомыслова, и обе Ирочки (Ярославская и Филатова, хотя вторая была, строго говоря, не Ирой, а Ревмирой — от «революции мира», но весьма мирная, добрая, очень красивая, так что никакого «рев» в ней не было, а потому она и явилась миру просто Ирочкой) — все они наперебой давали мне чисто женские советы: бить на молодость подзащитной, на первую судимость, на больную бабушку, которую следует отыскать, даже на безответную любовь из-за бедности, в то время как избранник был из обеспеченной семьи, мезальянс. Один из Левенсонов (в Московской коллеги адвокатов было два Левенсона. Но отличались они не по именам-отчествам, а по такому признаку: один был «с трубкой», второй — «с машиной», так вот у нас в консультации был — «с машиной») сказал с философским выражением на лице: «Дорогой коллега, вам ничего не остается, как пять минут поплакать в жилетку судьям».

В обреченном состоянии, помню, я поехал в тюрьму говорить с подзащитной. Начал я с откровенного вопроса: «Вы знали, что шуба краденая?» — «Клянусь вам, — примерно так ответила девушка, — я бы скорее удавилась, чем купила ее, если бы знала!» От адвокатов, думал я, у подзащитных не должно быть секретов, но понять, что это не совсем так, мне суждено было позже.

Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы следствия, продумал версию защиты, выстроил систему доказательств, написал заранее речь. Я был готов к судебному заседанию, как молодой летчик к первому самостоятельному полету, врач — к первой операции, музыкант — к первому сольному концерту: был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в самолете, в правильности диагноза, в крепости скрипичных струн, в данном случае — в невиновности моей подзащитной. Дальнейшее может показаться читателю оригинальным вымыслом, впрочем, придумать можно и интересней: увы, все случилось на глазах почти у всей консультации, моих друзей и даже родственников, которые пришли смотреть на мой «высший пилотаж».

Процесс сначала складывался удачно: я довольно цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал обвинительную речь женщины-прокурора, а потом произнес свою. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я говорил, можно сказать, экспромтом и, как мне казалось, горячо и убедительно. Закончил я так: «Однажды в Голландии судили хлебопека, убившего свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после казни выяснилось, что жена, как и говорил хлебопек, жива и здорова и преспокойно находится в соседнем городе. С тех пор в судах Голландии учреждена специальная должность „напоминателя“. Когда судьи поднимались, чтобы уйти в совещательную комнату, „напоминатель“ громко произносил им вслед: „Помните о хлебопеке!“ Я тоже говорю вам, товарищи судьи: помните о хлебопеке! Эта девушка невиновна, потому что не знала, что шуба краденая!» И сел под гробовое молчание потрясенного, хотел я думать, зала.

И тут послышались рыдания. Рыдала моя подзащитная! К своему несчастью и моему великому позору, она оказалась единственным человеком, который по достоинству оценил мое красноречие и глубоко его прочувствовал. И потому, рыдая, она сквозь слезы воскликнула: «Я знала, знала, знала, что шуба краденая!» Бедняжке дали год лишения свободы. А я с тех пор боюсь быть убедительным в ущерб тем, кого я защищаю, и бездоказательным в пользу тех, кого подвергаю осуждению.

Первая взятка

15 февраля 1952 года (на шестой месяц стажировки) я сделал в дневнике короткую запись: «Принял дело изобретателя Хрусталева о взыскании с министерства хлопководства страны гонорара в размере пятисот тысяч рублей».

Теперь расшифрую: к Ефиму Лазаревичу обратился некий господин, которого угораздило изобрести хлопкоуборочный комбайн, а денег ему, естественно, не заплатили, хотя изобретение эксплуатировали в хвост и в гриву. Адвокат, ознакомившись с документами, передал мне все материалы, не очень надеясь на успех, но тем не менее пообещав Хрусталеву и мне кураторство. Прежде всего от суммы иска у меня сразу перехватило дыхание: пятьсот тысяч — это пять Сталинских премий 1-й степени. (Кстати, «третьестепенную» получил в пятьдесят первом Юрий Трифонов за повесть «Студенты» и считался со своими двадцатью пятью тысячами баснословно богатым человеком.) А тут какой-то Хрусталев и полмиллиона! — даже во сне такие деньги мало кому могли присниться.