[38]
ни извозчиков, которые открыто фабриковались на глазах у начальства.
Поездка оказалась в своем роде увеселительной: неделю мы почему-то простояли в Кисловодске, хотя никаких армянских беженцев там никто в глаза не видел. Мы радовались жизни и отдыхали от холода и голода серьезных городов. Все шло хорошо, если не считать, что главный помощник Лопатинского и, конечно, его собутыльник обижался, что авансы перепадают и нам. Это ведь был прямой убыток для прочих. Но Лопатинский не сдавался, и мы получали хоть и меньше других, но нам все же перепадало на лаваш и рис.
Мирная жизнь внезапно прервалась в Баку: несколько человек в вагоне заболели холерой, в том числе и Лопатинский. Нас отвели на запасный путь, и мы жили в неподвижном вагоне как железнодорожная бригада, пока больные отлеживались в городе. В Баку мы сходили в баню, где нам поставили отметку на паспорте (вместо паспортов были какие-то бумажки), чтобы нам не пришло в голову вторично помыться, побывали у Вячеслава Иванова, и Мандельштам как-то без меня зашел к Городецкому. Там-то я и увидела его в первый раз... Это был третий по счету акмеист на моем пути, потому что в Киеве мне довелось встречаться с Нарбутом.
Городецкий явился с ответным визитом в вагон на запасный путь. Из карманов у него торчали две бутылки вина. Усевшись, он вынул пробочник и три металлические рюмки. Сидел он долго и все время балагурил, но так, что показался мне законченным маразматиком. У нас еще не было опыта для распознавания старческого идиотизма, и Ахматова лишь через много лет придумала формулу: "маразматист-затейник" - или, вздыхая, говорила про безумных стариков: "Маразм крепчал..." Но именно эти слова характеризуют едва ли сорокалетнего Городецкого как в день нашей встречи, так и потом в Москве, куда он вскоре переехал.
Городецкий ушел, и я с удивлением спросила Мандельштама, зачем они связались с ним: у него уже склероз и размягчение мозгов. Что будет дальше?.. Мандельштам объяснил, что Городецкого "привлек" Гумилев, не решаясь выступать против могущественных тогда символи
[39]
стов с одними желторотыми. Городецкий же был известным поэтом. После "Яри" с ним носились все символисты и прозвали его "солнечным мальчиком". "Он всегда был таким?" - спросила я. Мандельштам ответил, что почти таким, но сейчас он еще притворяется шутом, потому что смертельно напутан: незадолго до революции он выпустил книгу "Сретенье царя" и теперь боится, как бы ему не пришлось за нее отвечать... Мандельштам с его отвращением к насилию явно сочувствовал Городецкому, но я почему-то сразу сообразила, что такой не пропадет. Вел он себя как настоящий шут, но не как те благородные шуты, которым литература поручила говорить правду, а как обыкновенный гороховый шут или, по-нашему, эстрадник. И физиономия у него была соответственная: огромный кадык, крошечные припрятанные глазки и забавный кривой горбатый нос. Солнечная физиономия...
Несколько раз мы встречались с ним в Москве - то он забегал к нам, то мы раза два-три заходили к нему. Вел он себя не так, как при первой встрече в вагоне, где был льстив до непристойности, потому что, как я потом поняла, принял Мандельштама за важного советского барина. Даже Мандельштам, который упорно не хотел плохо думать о людях, а тем более о прежних товарищах и поэтах, вынужден был согласиться со мной: "Может быть, но не все ли равно?.." В Москве страх прошел - Городецкий сумел договориться с новыми хозяевами, и в этом, вероятно, сыграло свою роль то, что он, бывший "солнечный мальчик", надежда русской поэзии. Мандельштам правильно заметил, что большевики свято верили оценкам символистов и выдавали пайки по завещанным ими шкалам: "Они нас приняли прямо из рук символистов..."
Городецкий поселился в старом доме возле Иверской и уверял гостей, что это покои Годунова. Стены в его покоях действительно были толстенные. Жена крестом резала тесто и вела древнерусские разговоры. Сырая и добродушная женщина, она всегда помнила, что ей надлежит быть русалкой, потому что звали ее Нимфой. Мандельштам упорно называл ее Анной, кажется, Николаевной, а Городецкий столь же упорно поправлял: "Нимфа"...
[40]
Мандельштам жаловался, что органически не может произнести такое дурацкое имя, но проблема оказалась второстепенной, потому что в годуновские покои нас не тянуло.
На этом этапе Городецкий был еще терпим - он только хвастался. С него началась длиннейшая серия хвастунов: и сейчас старики, которым бы впору подумать о душе, ходят по Москве и хвастаются. Их много, и, я думаю, причина хвастовства в том, что надежды не оправдались и жизнь прожита впустую. Городецкий первый занялся этой деятельностью, а лет ему было сорок, может, с лишком: ранняя старость. Он хвастался доверием начальства, поручившего ему переделать текст оперы Глинки, гениальностью своих стихов и басен, которые он не уставал сочинять, умением жарить помидоры, качеством рубашек, сделанных из материи, пропускающей воздух, доходами и пайками...
Последний раз я столкнулась с ним в Ташкенте в период эвакуации. Он жил в том же доме, что Ахматова, - она в каморке на втором этаже полуразрушенного трущобного дома, он внизу - в сносной квартире. Меня он не узнавал, сознательно или нет, я не знаю, но меня вполне это устраивало говорить с таким типом мне не хотелось, потому что все годы он только и делал, что публично отрекался от погибших и вопил про адамистов, ничего общего с акмеистами не имевших. Зато он перехватывал людей, шедших к Ахматовой, и спрашивал, что делает там наверху "моя недоучка". До нас доходили его высказыванья за чайным столом про контрреволюционную деятельность Ахматовой, Гумилева и прочих акмеистов, по имени не называемых. К Ахматовой забегала его дочь, славная, недалекая женщина, обожавшая отца. Она, по глупости, передавала нам, что говорит отец, и советовала Ахматовой исправиться. Мы молчали, жалея дурочку. Все, что говорил Городецкий, звучало как донос, но я не знаю, ограничивался ли он болтовней во дворе да еще публичными выступлениями или ходил со своими доносами по начальству. Я считаю, что акмеистам повезло: обстоятельства сложились так, что Городецкий сам от них отрекся. Было бы гораздо хуже, если б они оказались не загнанными, а процветающими и Городецкий бы нес