Эмма Вардановна взглянула на парту, за которой восседали те самые двое счастливых виновников добровольного изгнания третьего и понимающе улыбнулась.
Тем временем «изгнанник», заметив, что отличница Маша Бодрова сидит за второй партой того же ряда в гордом вынужденном одиночестве, не преминул этим обстоятельством воспользоваться.
– Машенька, разрешите бедному изгнаннику земли родной найти в вашем обществе утешение…
Маша покладисто отодвинулась к окну, однако в полном согласии с противоречивой женской натурой ехидно уточнила, на какое такое утешение рассчитывает несчастный изгнанник.
– О, претензии мои невелики, надежды – невинны: слепое поклонение да нежное обожание, – вот тот мизер, коим готова довольствоваться душа моя…
– Смерть от скромности тебе, Брамфатуров, явно не грозит!
– Умереть от скромности, Эмма Вардановна, немыслимое дело для живущих, потому как настоящие скромники – те, которые действительно могли бы откинуть коньки от скромности, – попросту не рождаются, причем именно из скромности, которая не позволяет им принять деятельное участие в нахрапистом забеге своры сперматозоидов в матку обетованную. Ergo[5] от скромности можно только не родиться, но никак не умереть. Вот и получается, что смерть от скромности есть проявление такой нескромности, какая только возможна среди живущих. Помереть от мании величия или белой горячки было бы куда как скромнее…
Гы-гы-гы – заржали те, кто был осведомлен о скромных проявлениях белой горячки. Прочие понимающе ухмыльнулись.
– И потом, зачем помирать от скромности, если есть такие дивные причины для кончины, как рак, инсульт, несчастный случай, смерть от старости, наконец…
– Или от чахотки, к которой так любит прибегать в своих романах твой любимый Достоевский, – дополнила перечень учительница.
– Все, что надо знать о жизни, есть в книге «Братья Карамазовы»…
– Кто это сказал? Ты?
– Боже упаси, Эмма Вардановна! Это не я, это Курт Воннегут, автор «Бойни № 5»…
– Слышала, но не читала, – призналась физичка.
– Рекомендую. Не пожалеете…
– Сомневаюсь, Брамфатуров. Если он выдает такие перлы о Достоевском…
– Так ведь он не к нам адресуется, Эмма Вардановна, а к своим американским читателям. Скажи он что-либо подобное об «Обломове» вашего любимого Гончарова, его бы все пятьдесят штатов на смех подняли. Ибо с американской точки зрения, у Ильи Ильича, кроме лени, научиться нечему. А только лень они бы в этом романе и увидели. Прочее им было бы недоступно. Тогда как у Достоевского, который официально ставил занимательность выше художественности, никто из героев сиднем не сидит, все в движении, в душевной смуте, в деловой заботе, проповедуют, прожектерствуют, скандалят…
– И все это натянуто, суетливо, многословно, безвкусно и нудно…
– Встречный вопрос, Эмма Вардановна: это вы или Набоков?
– Объяснись, не поняла…
– Я имею в виду авторство высказанной вами оценки болезненного гения нашей классики.
– Ну, разумеется, я! – воскликнула физичка, но тут же спохватилась, заинтересовалась, сбавила тон. – А что, Набоков тоже не был в восторге от Достоевского?
– Почему «не был»? Он и сейчас в своем Монтре от него не в восторге. Мокрого места от бедняги не оставил. Особенно этого сноба коробит от сцены, в которой Раскольников и Соня Мармеладова читают главу из Евангелия от Иоанна о воскресении Лазаря. Он считает эту сцену низкопробным литературным трюком. В ней нет ни художественно оправданной связи, ни художественной соразмерности, поскольку преступление Раскольникова описано во всех гнусных подробностях, и автор приводит множество различных его объяснений. Тогда как сцены, в которых Соня занимается своим ремеслом, совершенно отсутствуют. То есть читатель имеет дело с типичным штампом. Он должен верить автору на слово. Между тем настоящий художник никогда не опустится до того, чтобы ему верили на слово…
– По-моему, очень даже убедительно!
– А, по-моему, не очень. Набоков углубился непосредственно в тему, а ведь есть еще и периметр. При желании в этом сравнении блудницы с убийцей можно различить иную связь. Контекстуальную, например. Или подтекстуальную. Ведь ни Соня, ни Раскольников не являются теми, кем они автором заявлены. Равным образом это относится к «вечной книге», то есть к Библии, которая вовсе не вечная… Эпизод с мнимым воскрешением мнимого Лазаря это только подтверждает. Все дело в вере: Соня верит, что она проститутка, Раскольников – что он убийца, Христос – что он Сын Божий, автор – что он написал замечательный роман, читатель – что он читает шедевр мировой литературы. И так далее. Иначе говоря, сближая «убийцу и блудницу» Достоевский вольно или невольно опровергает эти определения. Можно изменить фокус оптики анализа: если Раскольников и убил, то сделал это невольно, точнее, подневольно. Если Соня и сделалась проституткой, то исключительно в силу неблагоприятных обстоятельств, самое неблагоприятное из которых, – святая воля ее создателя – автора романа. Далее неизбежно придем к методу «остранения» от Шкловского… Можно возразить Набокову и прямо «по существу». Христианский Бог простил не только блудницу, но и убийцу, или, по крайней мере, обещал прощение, если тот раскается. Причем сделал это уже будучи на кресте… Впрочем, существует более простое и внятное оправдание нашего «жестокого таланта». Цензура, общественное мнение и собственные моральные убеждения не позволили автору дать соразмерное описание «падения» Сони, то есть сцену плотского греха, сопоставимую со сценой убийства. Отсюда – крен, антихудожественная связь и прочие преступления против высокого искусства литературы, за которые его беспощадно критиковали современники и упрекают потомки. Так, например, Тургенев назвал Достоевского прыщом на носу русской литературы, за что и удостоился чести быть выведенным в «Бесах» в образе Кармазинова. Плеханов ставил ему в вину, что каждый угнетенный в его романах обязательно хоть немного сумасшедший. Андрей Белый издевательски восхищался силой Федора Михайловича, благодаря которой он смог вынести до конца бремя собственного безвкусия. Набоков же выразился еще категоричнее: «Обратное превращение Бедлама в Вифлеем, – вот вам Достоевский».