– Жан! Поди сюда, Жан!
– Я всё слышал, – сказал Фару-младший откуда-то издалека. – Браво, папа! Спасибо, папа!
– Это пришло сегодня утром, мой Фару? Когда я бродила в поле??. Благословенна будь рука, одаривающая меня!
Вся разгорячившись от приятной новости, она отодвинула нависшую над глазом чёрную прядь и, наклонившись, быстро поцеловала сильную, пахнущую духами руку, которая всё ещё держала чек и письмо из Америки. На фалангах его суховатых пальцев она увидела фиолетовые следы от копирки и вскрикнула, по детски рассмеявшись:
– Ага! Ты был у Джейн, чтобы она перевела тебе письмо! Вот и чернильные следы от машинки, которая стоит у неё в комнате! Попался!
– О… – произнёс Фару, разглядывая свои испачканные руки. – О! Вот ведь! Ну и глаз!
– Ты можешь вставить это в свою будущую пьесу. Дарю тебе это для твоего Бранк-Юрсина!
Фанни залилась хохотом, щекоча Фару-старшего длинным стеблем розовой конопли. Она кружилась вокруг него, слегка запыхавшаяся, проворная и полная. И остановилась, лишь когда поймала взгляд Фару-младшего – жёсткий, наполненный презрительной чистотой.
«Джейн права, – подумала она уязвлённо. – Малыш становится невыносимым…»
– Джейн, – крикнула она пронзительно. – Дже-е-йн!
– Ну что тебе ещё от неё надо? – проворчал Фару.
– Чтобы она пошла со мной в деревню! Давай подписывай свой чек, Фару, я заскочу в кассу кинговского филиала… И мы принесём настоящего сладкого шампанского от лавочника, и его пирога, в общем, если уж совершать набег… Дже-е-йн!
Появилась Джейн, зажимавшая ладонями уши. На ней было севшее от стирок, но очень шедшее к её смуглому лицу, к более светлым, чем лоб, волосам, платье из сиреневой ткани; она пыталась вставить слово в поток восклицаний Фанни.
– До чего же вы… До чего же вы неравнодушны к деньгам, Фанни… До чего же вы… Вас может услышать мясник…
– Чихать я на него хотела! – пропищала Фанни. – Я ему их швырну, его тысячу восемьсот франков! Вот так, прямо в лицо! Жан, давай спускайся кубарем в гараж, скажи Фрезье, чтобы выкатывал машину… Ах, дети мои, как это славно! Фару-старший ты просто гений! Джейн, чего вам больше всего хочется?
– Мне? Да ничего… Ничего…
– Ты слышишь, Фару? Заставь её, Фару, заставь что-нибудь захотеть!
Она резко повернулась к нему, приглашая его в соучастники. Он стоял, наклонив кудрявую шевелюру с вкраплениями седины в крупных тёмных локонах, и мысли его были далеки от этой безудержной радости; казалось, он слушает какие-то другие, более нежные, звуки, созерцает другие, не столь суетные, образы.
– Ты что?.. – спросила Фанни, присмирев. Фару поднял на неё свой вернувшийся издалека взгляд.
– Идите, идите! И возвращайтесь поскорее. Я уже так проголодался…
Они сняли с вешалки широкополые шляпы из белого тростника и жёлтой ткани и побежали по крутой тропинке вниз: Фанни тянула за руку Джейн, которая, расслабив плечо, стараясь не спотыкаться, стала податливой, юркой, невесомой и немного отрешённой. Фару смотрел, как они спускаются, сохраняя на лице выражение кротости, означавшее у него первозданную невинность. Почуяв приближение сына, он отвёл взгляд.
– Ты не идёшь с ними?
– Нет, папа. И добавил:
– Если позволишь.
Этот почтительный оборот прозвучал после слегка затянувшейся паузы, так что Фару мог истолковать его как завуалированную дерзость. Он поднял глаза на сына, который, присев наискосок от него на парапет, жонглировал круглыми гладкими камешками, и чуть было не одёрнул его сурово, как женщину. Он сдержался и посмотрел внимательнее на этого чужака, произведённого им самим и едва оперившегося, в облике которого, однако, в его позе, когда он сидел вот так, над пустотой, угадывался сугубо мужской характер, подчёркнуто мужской, нередко обнаруживающийся в тщедушном теле вопреки его грациозности. Фару не дал волю раздражению, благоразумно переступил через него.
– Что ты собираешься делать?
Жан Фару не сразу понял.
– Ну… ждать их. Они пробудут там недолго. Фару с усилием вынул руку из кармана, жестом отбрасывая слова сына, и сказал, стараясь, чтобы смысл был ясен из интонации:
– Нет… Я хочу сказать: что ты собираешься делать?
– А-а… Понятно…
Жан попытался использовать в качестве средства защиты робкую просьбу:
– Вот если бы ты разрешил мне… уехать… куда-нибудь отправиться? Нашёл бы мне… что-нибудь, например, у твоих друзей из госсекретариата в Аргентине…
Фару повернул голову к круто уходившей вниз тропинке, где минуту назад спускались жёлтое и сиреневое платья, похожие на два сросшихся вместе и крутящихся цветка, и его красивое лицо мужчины в расцвете лет смягчилось.
– Посмотрим, – ответил он без энтузиазма. – Это будет, разумеется, зависеть от того, какие условия я смогу… мы сможем обеспечить тебе для жизни вдалеке…
Жан с радостью ухватился за это полусогласие.
– Ну конечно! Впрочем, это не к спеху… Если ты позволишь, как только мы вернёмся в Париж, я схожу поговорить в госсекретариат Франции. Мне предстоит служба в армии, но до того у меня есть в запасе почти три года – на Южную Америку и на коммерческую деятельность.
Он старался придать солидности своему молодому голосу, слишком чётко и быстро выговаривая слова, чтобы подчеркнуть некоторую вялость, приглушавшую и замедлявшую речь отца. Оба они, такие разные, глядя друг на друга, испытывали неприязнь к иному человеческому облику. Взгляд Фару ранился о глаза сына с их металлической голубизной, оттенённой золотом, острой, из твёрдых граней, с таинственными искорками, тогда как Жан краснел от соприкосновения с дебелой рыхлостью Фару-старшего, податливого, капризного, лишённого ощущения будущего, словно какая-нибудь сладострастная женщина.
Фару без труда заставил себя промолчать; труднее дался ему жест, поднявший его тяжёлую руку и положивший её на плечо сына.
– Мы можем пройтись немного вниз, им навстречу, – сказал он.
«Нет… Нет… – внутренне запротестовал Жан Фару, восставший против этой мускулистой ноши. – Нет… Нет…»
Однако он вынес тяжесть этой руки со смешанным болезненным чувством: покрытые волосками фаланги пальцев, лежавшие у его щеки, и исходивший от них запах смуглой кожи, табака, ароматного лосьона опять разбередили гордую мальчишечью душу, мучили его невыносимым желанием заплакать, поцеловать эту свисавшую руку…
Он не сделал этого, с горечью осознавая, что то, что позволительно ребёнку, так и должно остаться в детстве. Он зашагал в ногу с Фару, уступая дорогу всякий раз, когда тропинка становилась слишком узкой, чтобы идти по ней рядом.
«Невыносимый – это слишком сильно сказано. Я была взбудоражена этим чеком. Я всё преувеличивала в тот день. Он бедный, ничем не занятый мальчик, которым никто не занимается, как следовало бы… Он совсем не невыносимый. Он даже очень милый…»
– Жан, ты меня слышишь? – сказала Фанни вслух. – Ты очень мил.
Он быстро повернул голову в её сторону, слегка улыбнулся ей, сделав движение головой, словно отмахиваясь, и снова застыл в своей активно неподвижной позе.
– Жан, тебе не отвертеться от четырёх… нет, от трёх костюмов у Бреннана. Я говорю – трёх, потому что лучше три костюма и пальто, чем… Подними-ка мне ножницы, Жан Фару, будь милым мальчиком!
Он сорвался с сиденья, бросился к ножницам, подал их Фанни и лёгким прыжком опять взлетел на своё место.
– Ты согласен со мной, что лучше ещё и пальто? Не хочу тебе льстить, но знаешь, тогда Клара Селлерье наверняка о тебе скажет: «Он прекрасный наездник!» Как, я неплохо ей подражаю?.. Эй, Жан Фару! Что ты разглядываешь? Ну что ты там разглядываешь?
– Каштановую гусеницу, – сказал Жан.
Он лгал. Его невидящий жгуче-голубой взгляд был прикован к жёлтому лишайнику на стене. Весь обратившись в слух, он пытался различить если не слова, тут же уносимые ветром, то хотя бы интонации двух голосов с первой террасы, расположенной пятнадцатью футами ниже. Фанни, которая шила на своём обычном месте, на пороге холла, не могла слышать даже шелеста голосов. Жан прикидывал расстояние – два или три шага, – отделявшее его от кирпичного парапета, и толщину слоя скрипучего гравия. Он подсчитал также, что старый алтей, оседлавший парапет на краю верхней террасы, позволит ему, замаскировавшись в густой листве, незаметно свесить голову вниз, к нижней террасе. От напряжённого внимания и расчётов его смуглое, порозовевшее, усеянное на скулах веснушками лицо вытянулось; губы у него были крепко сжаты, глаза не мигали. Наконец, набрав в грудь воздуху, словно перед прыжком, он очень громко детским голоском закричал: