– К счастью, я оставляю вас в хороших руках… Спокойной ночи, Джейн…
Он вышел с лёгкой недоброй улыбкой на лице. – Как он доволен, – сказала Джейн. – Он пошёл, бросив нам, если я не ошибаюсь, «отравленный намёк».
– Бедный мальчуган! – сказала Фанни рассеянно.
– О! Ну вы уж… – возразила ей Джейн. – Чем жалеть их, вы подумали бы лучше о себе.
Это множественное число заставило Фанни задуматься. Потрескивание дров в камине и размеренный звук иголки, делающей стежки, навевали на неё дремоту.
– Что это вы там шьёте? – спросила она внезапно. – Ремонтирую мои зимние перчатки, – сказала Джейн. – Кожа на них такая грубая… Им сносу нет, и они очень выручают в дороге…
– Ах да…
При слове «дорога» Фанни вздрогнула. Она представила себе холод, свистящий ветер, белые сухие набережные, увидела номер в отеле с лампочкой без абажура под потолком. Она была не из тех, кто любит изгнание; ей казалось, что быть одинокой – это значит быть отринутой и что в такой ситуации остаётся только ждать.
Прошёл лакей, пронеся в спальню к изголовью кроватей бутылку минеральной воды, апельсины и два стакана.
«Апельсины и два стакана… – сказала себе Фанни. – Всё правильно, скоро вернется Фару».
Она страшилась ночных часов, спаренных постелей и тел, Фару и, возможно, его сладострастной стратегии, которая была отнюдь не безопасной…
«Я его знаю, – заранее выбирая смирение, подумала Фанни. – Он постарается вести себя более достойно, чем сегодня днём… О! Этот день…»
– Джейн! – воскликнула она. – Не можете ли вы мне сказать…
Штопальщица ждала, держа иголку на весу. Она не стала натягивать на своё настоящее лицо маску приблизительно тридцатилетней девушки, и от улыбки у неё на щеке образовалась глубокая горькая складка.
– Фанни, теперь я не вижу ничего такого, что бы я не могла вам сказать…
– Тогда скажите мне, не находите ли и вы, как я, что Фару сегодня проявил себя невероятно?.. Что он был…
Тут она уже не сдержалась, встала и дала выход своим чувствам в крике:
– Я считаю, что он вёл себя так глупо, так глупо, что хуже просто не бывает! Ну почему он вёл себя так глупо?
– А как, по-вашему, он должен был себя вести? – резко возразила Джейн. – Вы думали, он будет блистать остроумием? Или станет вас бить? Или выбросит меня в окно?.. Мужчина в такой ситуации… Из ста не найдётся и одного, который бы вышел из положения с достоинством, если уж не с честью…
Она тряхнула головой.
– Для них это слишком трудно, – заключила она без комментариев, словно оставляя при себе самое очевидное из своего опыта.
– Почему? – слабым голосом спросила Фанни. Джейн откусила нитку зубами.
– Да просто потому. Понимаете, они ведь все застенчивы, – сказала она, употребляя всё то же оскорбительное множественное число. – И потом, так уж они устроены, что во всём, что мы называем сценой или спором, они тотчас усматривают для себя возможность освободиться от нас насовсем…
Фанни ничего не ответила. Она мысленно видела прежние, наполненные любовью дни, когда она плакала и кричала от ревности перед Фару, перед отстранённо молчавшим Фару, вознёсшимся на одну из тех вершин, откуда противник-мужчина взирает на то, как кружится и падает вниз, в пропасть, его самое дорогое достояние, некое надоедливое излишество… Фанни прошлась от одного окна к другому, чтобы размять затёкшее тело. Она остановилась перед Джейн и смерила её внимательным взглядом:
– Вы преследуете какую-нибудь цель, говоря мне так плохо о Фару?
– Цель? Нет!
– Есть по крайней мере какая-нибудь побудительная причина? Какой-нибудь проект? Намерение, наконец, какая-нибудь идея!
Она прижимала двумя руками к бокам свободное тёмно-розовое платье и трясла над Джейн облаком волос.
– Вы меня в чём-то подозреваете? – спросила Джейн дрожащими губами.
– Нет! Я вас ещё не подозреваю! Но почему вы говорите мне плохо о Фару?
Джейн сузила глаза, направленные в сторону двери кабинета. Словно избегая лишних слов, которые ей понадобились бы, чтобы объяснить поведение мужчины, она предпочла просто обвинить его, помня лишь об изначальной обиде.
– Это со злости, – объявила она, выдержав взгляд Фанни.
«Со злости… – повторила про себя Фанни. – Как в случае с Кемере, в случае с Дейвидсоном – так, что ли?..»
Она не понимала ни того, как это Джейн может ставить на одну доску великого Фару и какого-то там Мейровича, ни того, что у Джейн в запасе есть только одно слово «злость», чтобы обозначить им неблагодарность, сардоническую резкость, которыми самка любой расы платит самцу, от которого, понеся ущерб, она ускользает.
– Со злости, – настаивала Джейн, – со злости, а что вы хотите?.. Вы даже этого не понимаете, так ведь? Это потому, что вы Фанни… Вы существо слишком чистое для всего этого, дорогая… дорогая Фанни…
Она осмелилась наконец схватить свисавшую руку и уже прижимала её к щеке. Рука, охваченная тревогой, боролась, ускользала, сделалась совсем мягкой, чтобы вырваться, и Джейн снова взялась за иголку.
«Вот он и наступил, – размышляла Фанни, стоя перед чёрным стеклом, – вот он и наступил, этот час, когда мне надо решить, разожму ли я силой эту руку, которую ждала… Эту руку, сжимающую моё запястье, прикорнувшую в моей ладони, пробравшуюся под мой локоть, эту руку на моём плече, эту руку, обнимающую мою руку во время летних прогулок… Я была уверена, что буду и дальше иметь дело с этой рукой, которая приносит вигоневое покрывало, поднимает воротник моего манто, ухаживает за моими волосами, с этой рукой, на которую наталкивалась моя рука под влажными простынями больного Фару-младшего… Это та же рука, в чернильных пятнах от копирки, которая красит в фиолетовый цвет пальцы Фару и выдаёт мне его…»
– Там ледяной холод между окнами, Фанни… «Но, – мысленно продолжала Фанни, послушно возвращаясь к огню, – где я найду такие весы, на которых можно было бы взвесить и то, чем я обязана этой руке, и то, что она у меня взяла, и есть ли у меня право искать эти весы?..»
Она погрузилась в глубокое раздумье, временами граничащее со сном. Когда она открывала глаза или отводила их от камина, взгляд её скользил по гостиной, заставленной торшерами и увешанной большими абажурами.
Джейн разложила на одном из столов папки и кляссеры. «Бумажное хозяйство Фару…»
– Это нужно – всё, что в них находится? – спросила Фанни.
Отливающая светлым золотом и серебром круглая головка и молодое усталое лицо обратились к ней.
– Ни в малейшей степени. Но он требует, чтобы всё сохранялось. Мания, конечно. Ну да это его дело. Я не допускаю никакого беспорядка, уж вы меня знаете…
Тёплая тишина снова сомкнулась, нарушаемая снаружи нерезкими шумами, защищённая тихим, равномерным бормотанием пламени. Около одиннадцати часов Джейн встала и унесла папки и кляссеры в рабочий кабинет.
«Завтра, – грезилось Фанни, – завтра, если она уедет, я буду сидеть вот так возле этого огня, одна, как женщина, у которой большая часть любви осталась в прошлом. Фару, возможно, придёт в голову составить мне компанию… Это было бы ужасно. Потому что он стал бы слоняться от окна к камину, ковыряться в перегородке или заснул бы, свесив голову, в этом кресле. Или же стал бы работать рядом, каждую минуту нуждаясь в услугах Джейн и проклиная нас обеих. К концу недели он нашёл бы ей замену… А вот я замены ей не найду. Он непременно, просто фатально обретёт снова свою излюбленную, мусульманскую разновидность счастья. Снова обретёт свою невинность, своё одиночество и свою работу. А вот с кем я смогу снова быть вдвоём? Отказаться от её общества, чтобы быть одинокой с Фару… против Фару…»
Она приподнялась в кресле, поискала глазами какую-нибудь книгу, какую-нибудь игру; сложенный зелёный ломберный столик ныне уже не ждал вороха карт.
«До Джейн здесь, рядом со мной, был белокурый мальчуган, очень милый, который играл со мной в карты… Ему долго-долго было двенадцать лет. Я потеряла этого мальчугана. Он был очаровательным, и звук его голоса, его скрытность, его хрупкое здоровье когда-то привносили что-то женское в наш дом, где отныне будет только Фару… Я уже и недостаточно молода, и недостаточно богата, и недостаточно смела, чтобы быть одной возле Фару – либо вдали от Фару…»