Я тоже так думал, и мы остались ждать, с каждой убывающей минутой все более жаждая этой девушки, похожей на девочку. Между тем минуло время, назначенное для встречи с вельветовой девушкой, но мы были так настроены на девушку в белом, что даже не встали с лавки.
А время шло.
-- Послушай, Мартин, -- сказал я наконец. -- Мне кажется, она не придет.
-- Как ты это объяснишь? Ведь она внимала нам, как божеству.
-- Да, -- сказал я, -- и в этом наша беда. Она нам чересчур поверила!
-- А ты чего хотел -- чтоб не поверила?
-- Так было бы лучше. Чрезмерная вера -- наихудший союзник. -- Эта мысль меня увлекла. -- Когда веришь во что-то буквально, свою веру приводишь к абсурду. Скажем, сторонники определенной политики никогда не принимают всерьез ее софизмы, но лишь практические цели за ними. Ведь политическая фразеология и софизмы -- не для того, чтоб им верили. Они скорее служат чем-то вроде отговорок -- на основе общей договоренности. Сумасшедшие, которые принимают их всерьез, рано или поздно находят в них противоречия, начинают бунтовать и рано или поздно кончают как еретики и отступники. Нет, излишняя вера никогда не приводит ни к чему доброму -- и не только в политических и религиозных системах, но и в нашей, с помощью которой мы хотели завоевать эту девочку.
-- Я что-то перестаю тебя понимать, -- сказал Мартин.
-- Все очень просто: для этой девушки мы -- всего лишь два важных и уважаемых господина, а она, как воспитанный ребенок, который уступает в трамвае место старшим, хотела нам угодить.
-- Так почему же не угодила?
-- Потому что слишком поверила. Отдала маме салат и сразу же восторженно рассказала о нас: об историческом фильме, об этрусках в Чехии, и мама...
-- Да, остальное понятно... -- прервал меня Мартин и встал со скамейки.
Предательство
Солнце тем временем уже медленно опускалось на крыши местечка, слегка похолодало, и нам стало грустно. Мы заглянули еще раз на всякий случай в кафе-самообслугу -- не ждет ли нас там каким-то чудом девушка в вельвете. Там ее, конечно, не оказалось. Была уже половина седьмого. Мы подошли к нашей машине и вдруг почувствовали, будто нас двоих изгнали из чужого местечка со всеми его радостями. Мы решили, что нам ничего не остается, как только укрыться на экстерриториальной почве своего автомобиля.
-- Послушай! -- обратился ко мне Мартин в машине. -- Брось ты это похоронное настроение! Для этого нет никаких оснований: самое главное еще впереди!
Я хотел напомнить ему, что на это главное у нас всего-то час времени из-за Иринки и ее жолика, но промолчал.
-- В конце концов, -- продолжал Мартин, -- день был удачный: "регистраж" этой девицы из Траплиц, "контактаж" вельветовой барышни, -- ведь они теперь у нас в руках, стоит только приехать сюда еще раз.
Я не возражал. Да, "регистраж" и "контактаж" были выполнены превосходно. С этим полный порядок. Но я подумал в этот момент, что Мартин в последнее время, кроме бесчисленных регистражей и контактажей, ни к чему более основательному не пришел.
Я посмотрел на Мартина. В его глазах светилась та же обычная жажда, и я почувствовал, что люблю его -- как и то знамя, под которым он всю жизнь марширует, знамя вечной погони за женщинами.
Через некоторое время он сказал:
-- Уже семь часов.
Мы подъехали к лечебнице и остановились метрах в десяти от ворот, чтобы видеть в зеркале заднего вида всех выходящих.
Я продолжал размышлять о знамени. И о том, что в этой погоне за женщинами год от года все меньше женщин и все больше самой погони. При условии заведомой тщетности можно ведь каждый день преследовать какое угодно количество женщин и таким образом превратить погоню в абсолютную. Да: Мартин оказывается в ситуации абсолютной погони.
Мы подождали еще пять минут. Девушек не было.
Ни в малейшей степени меня это не беспокоило. Даже безразлично, придут они или не придут. Ведь если и придут, что толку: разве успеешь всего за час доехать до отдаленной квартиры, перейти к интимностям, заняться с ними любовью и в восемь часов попрощаться и уехать? Нет, в тот момент, когда Мартин ограничил наши возможности восемью часами, он перевел всю эту авантюру (как неоднократно и прежде) в плоскость самообманной игры. Да, именно это слово! Все эти регистражи и контактажи -- не что иное, как самообманная игра, с помощью которой Мартин хочет убедить себя самого, что ничего не изменилось, что любимая комедия молодости продолжает разыгрываться, что былые силы не исчерпаны, что лабиринт женщин бесконечен и по-прежнему в его власти.
Прошло десять минут. У входа никого не было.
Возмущенный Мартин почти кричал:
-- Даю им еще пять минут! Больше ждать не буду!
Он давно уже не молод, размышлял я дальше. Очень любит свою жену. Можно даже сказать: он весь в этом порядочнейшем супружестве. Это реальность. И вот -- над этой реальностью (и вровень с ней) в плоскости невинного самообмана продолжается молодость Мартина, беспокойная, веселая, блуждающая, -молодость, уже ставшая чистой игрой, которая никак не в состоянии пересечь линию своего игрового поля, коснуться самой жизни и превратиться в реальность. А поскольку Мартин -- ослепленный рыцарь Необходимости, он обратил свои приключения в безвредную Игру, сам того не понимая: по-прежнему он вкладывает в них всю свою душу энтузиаста.
Ну, ладно, сказал я себе. Мартин -- пленник самообмана, а я что? Что я? Почему я ему помогаю в этой смешной игре? Почему я, понимая, что все это -обман, разделяю этот обман с ним? Не смешнее ли я Мартина? Почему здесь, в эту минуту, я должен делать вид, что нас ждет любовное приключение, когда я знаю, что это будет в лучшем случае один бесцельный час с чужими и равнодушными девицами?
В этот момент я увидел в зеркале, как в воротах лечебницы появились две молодые женщины. Даже издали было видно, как светились их пудра и румяна; они были кричаще элегантны, и их задержка, несомненно, была связана с хорошей подготовкой внешности. Они огляделись и направились к нашей машине.
-- Мартин, ничего не поделаешь, -- опередил я девушек. -- Пятнадцать минут истекли. Едем, -- и я повернул стартовый ключик.
Покаяние
Мы выехали из Б., миновали последние домики и оказались среди полей и рощиц, на гребни которых опускался большой солнечный шар.
Мы молчали.
Я думал об Иуде Искариоте, о котором кто-то остроумный написал, что он предал Христа именно потому, что бесконечно верил ему и в нетерпеливом ожидании чуда, которым бы Христос дал понять евреям свою божественную силу, выдал его, чтобы спровоцировать его к действию, -- предал его потому, что жаждал ускорить его победу.
Увы, говорил я себе, я предал Мартина из менее возвышенных соображений; как раз наоборот -- я предал его потому, что в него (в божественную силу его девкарства) верить перестал; я постыдно соединил в себе Иуду Искариота и Фому, которого прозвали "неверующим". Я чувствовал, как вина моя увеличивает во мне чувство к Мартину и так же, как его знамя вечной погони (было слышно, как оно постоянно трепещет над нами), трогает меня до слез. И начал упрекать себя в своем поспешном поступке.
Разве меня самого не тянет каким-то магнитом к этим бесполезным вылазкам в пору вольности и заблуждений, исканий и находок, ко временам необязательности и свободного выбора? Что же я сам со своим стремлением расстаться с этими действиями, которые знаменуют для меня молодость? И остается ли мне что-то другое, кроме подражания и попыток найти для этих безрассудных поступков в моей рассудочной жизни безопасную оградку?