Он лег на диванчик, подложив под голову портфель.
Лежать было неудобно, коротко, ноги наполовину свисали.
Подумалось: «Это хорошо, не засну. Она скоро вернется».
И крепко заснул.
Не слышал, как хлопала дверь, как входили и разговаривали люди.
Глава 37,
Которой кончается повесть, но не кончаются еще пути-дороги для многих и многих людей
В дверь постучали, и Шура спросила:
— Можно войти?
«Как хорошо, что я не заснул до ее прихода», — обрадовался Борис и проснулся. В окнах светлело. Он лежал, неудобно скорчившись, покрытый директорским плащом. Потрогал плащ и, улыбнувшись, поискал глазами Егора Парменовича. Директор спал на полу, на носилках, подложив под голову свои перчати-щи и укрывшись потертой, видавшей виды жеребковой курткой. Рядом спал в кресле Садыков, неудобно свесив на грудь голову, опустив с обеих сторон прямые руки и растопырив тоже прямые как палки ноги. Так спят куклы.
Снова постучали в дверь, и снова крикнула Шура:
— Товарищи, можно войти?
Борис не мог понять: продолжается ли еще сон или это уже явь? Егор Парменович заскрипел носилками и сел, сбросив куртку. Правый ус, на котором он спал, растрепался.
— Что же вы, негодяи, хозяйку не пускаете? — хрипло сказал он мятым, ночным еще голосом и зычно крикнул — Да-да! Конечно, можно, Александра Карловна!
Шура вошла и у дверей остановилась, припав головой и плечом к стенке. Можно было подумать, что она бежала, запыхалась и остановилась перевести дыхание.
— Извините нас, Александра Карповна, за нашу бесцеремонность… В будущем советую таких гостей прямо с милиционером выводить, — поднялся директор с носилок.
— Товарищ Нуржанов умер, — сказала Шура безжизненным голосом.
Корчаков снова сел на носилки и начал трясти Садыкова за ногу:
— Курман, проснись! Галим Нуржанович умер. Слышишь?
Завгар перекинул голову на плечо, посмотрел мутно, а поняв, вскочил и стал торопливо застегивать шинель.
— Когда умер? — спросил Корчаков.
— Минут двадцать назад. Все время какой-то травой самбурин бредил. Гнал ее, рубил, рвал.
— Что за трава самбурин? — спросил Корчаков.
— Жирная, косматая. На могилах растет, — ответил тихо Садыков.
— Понятно, — опустил голову Егор Парменович.
— Потом пришел в себя и спросил: «Горы прошли? Дорогу видно?»
Егор Парменович задышал часто и задергал скулами:
— Судить нас за это надо! Как сквозь пальцы человека упустили! И какого человека! Говорят, видели, как он надрывался и на промоине и на Чертовой спине! Вы видели?! — зло закричал он на Бориса. — А ты, Курман? И я видел! А мне, старому бюрократу, не до этого было! Дела, всегда дела!
— На промоине я видел, — убито прошептал Чупров.
Садыков молча поднял валявшуюся на полу фуражку, ударил ею об ладонь, надел и пошел к двери.
— Куда? — спросил Корчаков.
— К нему… — ответил в дверях Садыков.
— Слушай, Курман, давай положим Галима Нуржановича на передовую машину. Пусть первым Жангабыл, целину увидит.
— Вот хорошо сказал, — ответил Садыков и вышел.
— Теперь будем охать, вздыхать, каяться! Нужно ему это! — снова встал с носилок Егор Парменович, сердито накинул на плечи тужурку и тоже вышел.
Шура по-прежнему стояла, припав головой к стене. Лицо ее стало серым, некрасивым, глаза были закрыты, напряженно сдвинутые брови дрожали. Борису страстно захотелось тихо, кончиками пальцев коснуться ее лица и бережно разгладить и морщинки в уголках губ, и напряженно вздрагивающие брови.
— Вам отдохнуть надо, — мягко сказал он. Шура, не ответив, болезненно и раздраженно поморщилась. Борис с болью понял: снова распалось все, что связывало их в ночном разговоре, снова они чужие. Он обошел Шуру на цыпочках и спустился на улицу.
На востоке еще не алело, но высокие сквозные облака уже сияли как серебряные. Ровный серый овет был разлит всюду, и в этом равнодушном свете не было теней. И предрассветная тишина тоже была без отражений, ее не тревожил ни один звук.
Борису все равно было, куда идти, лишь бы не стоять у дверей автобуса, лишь бы не вернуться туда и не смотреть жалкими глазами на некрасивое, усталое лицо. Он обошел машину и попятился: так неожиданно и радостно открылась степь. Она вскинулась ему навстречу и остановилась на половине неба. На океанном ее просторе было так широко, так вольно, таким веселым и легким чувством наполнила душу ее необъятность, что хотелось петь, или говорить стихами, или смеяться.