Выбрать главу

— О чем это вы рассказываете, Галим Нуржанович? — подошел директор к столу и сел рядом с учителем.

— Я говорю, что у степного хлебопашества до последних дней было много противников, — ответил учитель. — Были враги по тупости, по косности, из рабского подчинения древнему укладу жизни. А были враги и сознательные, злостные, непримиримые. Я мог бы привести вам яркий случай, когда эти враги переходили в открытое наступление. Мне рассказал о нем мой сын. Впрочем… это после. Но все же самым опасным противником степного земледелия была косность, так называемая мудрость дедов, которая не всегда бывает мудрой. Аксакалы, признававшие в своем хозяйственном обороте только отгонно-пастбищное животноводство, ревниво относились к хлебопашеству. «Нельзя мешать кислое с пресным!» Так они говорили. И хромали на обе ноги, как закованный конь. Не было хлеба, и скот был под вечной угрозой суховеев, буранов, джута…

— Почему вы улыбаетесь? — перебил вдруг учителя удивленный вопрос Шуры. Она строго смотрела на Неуспокоева. — Разве смешно то, что рассказывает Галим Нуржанович?

— Что вы, что вы, Александра Карповна! — вскинулся прораб. — Я с большим удовольствием слушаю Галима Нуржановича. А улыбнулся я на этот вот самовар. Такой чистокровный тульский пузан! Только в берлогах, подобных вашей, Галим Нуржанович, и можно встретить теперь такую прелесть… Мне непонятно, как вы живете здесь?

Сбитый с толку учитель оторопело помолчал, но спохватился и любезно улыбнулся:

— Ничего, живем. А что?

— Скучно, наверное? Тоска грызет?

— Тоска? Тоска бывает, — глухо ответил Галим Нуржанович. — Но редко. Мы работаем.

— Не знаю. Я бы не выдержал. Форменная ссылка! Жизнь прекрасна своими обещаниями, а что она может обещать в этих стенах? — поморщил прораб свежие, полные тубы и обвел комнату внимательным взглядом, не проявляя, однако, чрезмерного, неприличного любопытства.

Втайне он искал экзотику, надеясь, что найдет ее здесь, в глухих сопках, но никакой экзотики не было. На стенах, в простых, самодельных рамках, красочные репродукции: шевченковские казахстанские пейзажи, а над ними портреты Пушкина, Льва Толстого, Горького и писанный маслом, дилетантской рукой портрет толстого казаха в халате и тюбетейке. «Предок, наверное. Похож на купца», — подумал Неуспокоев. Но это был портрет Абая, перерисованный мальчиком Темиром. Мебель самая обычная, городская, пол, устланный серыми в желтых полосах алашами (такие половички стелют в небогатых, опрятных квартирах), блестел восковой белизной, медные ручки на дверях, шпингалеты на окнах и медный резервуар висячей лампы надраены, как на корабле. Комната была приятная, добрая и уютная, она словно улыбалась приветливо и умно, как улыбался и ее хозяин. Неуспокоев перевел взгляд на хозяина и начал разглядывать насмешливо его узенький вязаный галстук.

— И здо́рово отстаете от жизни, не так ли? В пятидесятых годах донашиваете галстуки и идеи двадцатых?

Широкие черные брови Галима Нуржановича поднялись:

— О галстуках ничего не могу сказать, а идеи… И теперь идеи у нас те же, что были в двадцатых годах. Идеи построения социализма, потом коммунизма. Идеи человеческого счастья!

Неуспокоев улыбнулся с вежливым недоверием. Галим Нуржанович подождал, не спросит ли гость еще что-нибудь, а затем обвел всех взглядом:

— А теперь я попрошу позволения дорогих гостей рассказать о моем сыне… Еще до войны он мечтал о нивах на нашем древнем кочевище. Не только мечтал. Темир не был бесплодным мечтателем. Он пахал целинную степь и сеял семена счастливой жизни.

— Установочка у вашего сына правильная. Отчетливая! — блаженно отдуваясь, отодвинул Грушин выпитый стакан. — Он, конечное дело, был агроном?

— Агроном.

— А где сейчас работает?

— Убит в первые дни войны.

Грушин начал медленно краснеть:

— Простите, товарищ Нуржанов, не знал.

Старый учитель молчал. В углах его рта резче выступила горькая складка, как у человека, не умеющего плакать, не умеющего делиться душевной болью даже в самые тяжелые минуты жизни. Но сейчас ему хотелось рассказать этим людям, продолжающим дело Темира, о своем горе. Он начал бы с той ночи, которая была чернее всех ночей, после которой в душе его образовалась ничем не заполнимая пустота. Их участие было бы ему, как привет и ласка Темира. Но, взглянув на сидевшего напротив молодого, красивого человека, с губами как спелый кизил, с беспокойными, несытыми глазами, учитель почувствовал, что рассказывать о сыне не надо. И, уважая его горе, молчали сочувственно гости.

В тишине этой за стенами дома возник шум. Слабый, как жужжание комара, он нарастал с быстротой полета и разросся до грохота, от которого тоненько задребезжали стекла в окнах и начали вздрагивать стаканы на столе. Подошла колонна. Полыхая по окнам светом фар, сотрясая стены, проходили тяжелые машины. Они останавливались где-то рядом, моторы гасли один за другим, и стали слышны многие людские голоса.