Выбрать главу

Исковерканное, перетоптанное, перекопанное, угольно-черное поле было страшно. И, как всякое пожарище, вызывало отчаяние. “Все к черту, все к черту! — думал я, задыхаясь от кислой, вонючей гари и злых безнадежных слез. — Бежать на станцию, сесть в первый попавшийся поезд и уехать! Бросить все: и мою агрономическую профессию, и мои глупые мечты, и проклятую целину!”

Да, в тот черный день я проклял целину.

Обрывая обгоревшие рукава рубахи, ко мне подошел Рамазанов.

— Не отчаивайтесь, дорогой! И считайте, что я уже с вами. Хорошее дело не сожжет ни огонь, ни злоба.

И он улыбнулся. Хорошо умеет улыбаться аксакал Рамазанов!

— А этих, — указал он на межу, — мы вырвем и растопчем!

Удивительное дело! В двух шагах от горящего поля уцелел чернобыльник. Уцепился за землю сухими стариковскими лапами и затаился.

Никуда я, конечно, не уеду и ничего не брошу. Без меня целина проживет, а я без нее уже не смогу прожить.

И чего я испугался? Со мной аксакал Рамазанов, в обгоревшей рубахе, но улыбающийся, со мной старый чабан, сорвавший кошму с колодца, похороненного баем, со мной колхозники, сказавшие про “святого человека”: “Э, отсталый человек!”, со мной школьники, спорящие на засеянной целине. В такой компании — и на волка и на лису!»

«Ночью приснился страшный сон. Лечу над степью не на самолете, а на каких-то крыльях. У меня выросли крылья! Лечу сто километров, двести, триста, и всюду, глазом не охватишь, стоит пшеница. Море, буквально море! И вдруг вижу: течет на землю переспевшее зерно! Отяжелевшие и подсохшие колосья точат зерно струями! Будто кровь вытекает из моих жил. Я начинаю кричать: “Зерно течет! Давайте машины! Жатки, комбайны, лобогрейки! О аллах, серпы, хотя бы серпы давайте!..”

Но поля пусты и безлюдны. А жатва струилась, струилась, как моя кровь…

Меня разбудил испуганный сосед по койке. Говорит, что я во сне дико кричал, стонал и плакал.

От такого сна поседеешь».

«Гощу у отца. Вырвался с практики, с моей последней дипломной практики. Поделился с отцом своими мыслями и надеждами. Он покачал головой и рассказал сказку об Алдаре-Косе, отрезавшем хвост у волов пахаря. Потом назвал меня мечтателем, Дон-Кихотом.

Милый, умный ата! И ты не поверил мне!

В эту ночь я не мог заснуть. Чтобы не тревожить отца, я вылез в окно и пошел бродить по степи. Сухо и знойно шуршали под моими ногами ковыли, под луной белые как саван. Так же шуршали они под ногами моих далеких предков. От вас, наши деды и прадеды, получили мы эту степь и передадим ее нашим детям и внукам. Но разве не наш долг, не смысл всей нашей жизни передать потомкам не степь-полупустыню, что, иссушая хлеб и травы, сушит и человека тоской и страхом голода, а степь могучего плодородия, не степь-сироту, а богатую, щедрую, ласковую мать, у которой дом — полная чаша и большая, шумная, счастливая семья?

Степь моя, земля моя! Вот я стою перед тобой, обнажив голову. Я кричу тебе, ты слышишь? Любовь моя, вера моя, откликнись! Вот я осторожно, как степной охотник, припадаю ухом к твоей груди и слушаю. Проснись! Ведь ты жива! Разве этот ветер не твое дыхание?

Но молчит степь, грозная, неподвижная громада, цепенеет в заколдованном сне. Кто же освободит эту силу из заточения, кто прорвет этот колдовской черный сон?

Маленькое золотистое зерно! Вот тот богатырь, что разбудит степь! Это зерно счастья народа. В нем жизнь! И я отдам всю свою жизнь тому, чтобы опустить в родную землю и мое зернышко.

Ты всегда в моем сердце, родная земля! И все стремления свои, труды, знания, всю свою любовь и свою муку, все отдаю тебе, родная земля!»

Последняя запись в дневнике Темира была сделана наспех, карандашом: может быть, в спешке отправки на фронт, а может быть, и на фронте, перед боем:

«Хочется жить долго-долго. И сделать много-много. И я буду жить! Я вернусь к тебе, родная степь! И ты будешь рожать хлеб, будешь рожать детей-героев! Будешь, будешь!»

На этом записи Темира кончались.

Борис закрыл тетрадь. Глаза его горели, и сна в них уже не было. Какой-то необыкновенный прилив сил, бурную работу мысли и жажду деятельности — тяжелой, трудной, обязательно трудной — ощущал он в душе и теле. И почему-то очень хотелось есть. Он перешел в столовую. Не присаживаясь, стоя у буфета, начал жадно есть тугие, как резиновые мячи, баурсаки. Вспомнив, что в кабинете на столе стоит графин с кумысом, он вернулся туда и увидел Галима Нуржановича.