Голоса звучали заговаривающие, ласковые, но Дима чувствовал в них фальшь и, когда к нему приближались, отстранялся, и, спасаясь, съеживался в комок и приседал. Места для отступления уже не было, он знал, но всё же оглянулся, увидел дверцу шкафа, подумал, что можно за ней спрятаться, открыл, но там рядами стояли кастрюли, блестели их бока, а пока он оглядывался, на него накинулись, заломили руки, каким-то отвратительным полотенцем перетянули пораненную руку сверху, и сделали укол в другую.
Он вдруг перестал напряженно сопротивляться, тело его обмякло, чувство опасности притупилось: он уже не хотел никуда бежать, а только скорее лечь спать.
- Оставьте меня, оставьте, я устал, - говорил он всё тише и тише, и не слышал успокаивающих ответов, что он теперь-то отдохнет.
Появились какие-то люди в темной одежде, они тоже несли в себе угрозу, угрозу ему, Диме, но первые, белые люди, оказались сильнее, Дима был их добычей, и они затащили его в лифт, спустили до первого этажа, а потом вывели на улицу, прямо под дождь, и он шел и мок под дождем, который к ночи усилился, и руки у него были закручены сзади, бинт, которым перевязали рану на руке, медленно намокал кровью, бросаясь в глаза в слабом свете уличных фонарей темно-бордовым пятном, ему наклонили голову, когда заталкивали в машину, там была лежанка с натянутым брезентом, в этом его не обманули, можно было отдохнуть. Дима лег и отключился.
13
Вова во сне кричал. Никакие уколы не помогали, будоражил всю палату. Кузьмичев пытался его разбудить, пересыпая свои бесплодные попытки отчаянным матом, а Максим и Дима сидели вдвоем на одной кровати, поджав коленки к подбородкам. Максима трясло, его синие глаза наливались слезами сочувствия и страха, и Дима изо всех обнимал его, стараясь унять дрожь. Максим был худющий, жалкий, треугольниками торчали лопатки, каждый день ему ставили капельницы, стараясь уменьшить ломку, а по ночам, когда ему удавалось уснуть, его будили вопли Владимира.
Утром Максим, плача, рассказывал Вове, как он всех пугает своими истошными криками:
- Ну что тебе снится? - допытывался он. - Что такое страшное тебе снится, что ты так кричишь?
Вова молчал, укрывшись с головой одеялом, носом к стенке.
Кузьмичев отрывал всклокоченную голову от подушки, прижимал палец ко рту, советуя Максиму помолчать.
Появлялся Виктор, белый халат, легкие залысины, глаза укрыты очками.
Истории болезней под мышкой.
Начинал он всегда с Володи. Только первые три дня после поступления Виктор направлялся сначала к Диминой койке, а во все последующие дни сразу шел к Вове.
Он садился на стул возле кровати, смотрел на затылок больного, потом в окно, потом оглядывал остальных.
- Было? - кидал он в пространство палаты и все ждали, что ответит Вова.
Если Вова молчал, то встретившись глазами с врачом, кто-то из троих, Дима, Максим или Кузьмичев кивали головой, не произнося ни звука.
Виктор что-то писал в истории, вставал, подходил к окну, смотрел на пыльные кусты за окном.
- Я поменяю лекарство, - говорил он, - я стараюсь, как могу, но ты ведь сам никак мне не помогаешь.
Володя рывком сел на кровать, глаза в красной сетке тяжелых ночей.
- Если бы я мог себе сам помочь, я бы ни одного дня здесь не остался бы. Меня жена боится, ты понимаешь это? Сын в глаза не смотрит.
Он упал на кровать, уставился в потолок, губы его дрожали.
Дима не смотрел на Вову, как не смотрел он в детстве на контуженого соседа, выбегавшего с палкой на улицу и старавшегося избить ею прохожих, и на эпилептика из соседнего подъезда он тоже не смотрел. Отвернулся, когда тот в корчах упал на землю, и девочка, старше Димы, дочка его, с криком мама, мама, бежала к окну.
И Димина мама на крик выбегала, и они вдвоем с его женой держали мужчину, прижимали к грязному серому асфальту, пока он бился, прижимали, чтобы не нанес себе увечье, и Диме мама кричала, чтобы он шел домой, ему здесь не место.
Сейчас он думал, что Кузьмичев, как и он сам, помнит пострадавших от той войны, искалеченных душой, контуженных, опасных для себя и для окружающих, а Максим нет, не помнит, и ему тяжко смотреть, как мучается Владимир. Он не умел убегать, не оборачиваясь, как научились это делать дети военных и послевоенных лет.
14
Однажды после особенно тяжелой ночи, когда Владимир не только кричал, но и, оттолкнув Кузьмичева, бегал по палате, пришлось вызывать санитаров, и они прибинтовали мечущегося к кровати.
Утром он заговорил. Лежал, спеленатый, как мумия, смотрел в потолок и рассказывал:
- Я вижу всегда один и тот же сон, сон-кошмар. "Жара, степь, трава выжжена солнцем до белости, и вдали холмы, а за холмами горы, фиолетовые, синие, розовые. От гор ко мне идет человек, нет не один, двое идут. Старик и мальчик. Идут и идут, оба в белом, и солнце жжет, и я знаю, они идут меня убивать, и лучше всего убежать. Но я чувствую такой ужас, и ноги как прикованы к земле, и убежать я не могу, а они идут и идут, я один, кругом степь, и я вижу их лица, провалившиеся глазницы, и начинаю стрелять. У меня трясутся руки, и пыль вокруг них от пуль серым облаком стоит. Много пыли. Я стреляю, стреляю, стреляю, а они всё ближе и ближе, и совсем рядом, и я тогда понимаю, что мне не уйти, что это призраки убитых мною людей, и они пришли и заберут меня с собой, и им оружия не нужно, они и так меня заберут, и стрелять по ним бесполезно. И меня отчаяние охватывает, дикий животный ужас, а они вдруг начинают удаляться и манить меня за собой, и я иду за ними, иду и плачу и стреляю, и всё иду и иду, и с каждым шагом мне всё страшней и страшней, но повернуть назад я не могу, я иду прямиком в ад и знаю это..."
Вова замолчал, отвернул голову носом к стене, затылком к людям, и опять ушел в свое страшное одиночество. И они услышали слова, глухим эхом отражающиеся от стенки:
- Я всегда издалека стрелял, и лиц тех, кого убивал, если я попадал, никогда не видел. И старика этого, и мальчика я просто на базаре встретил, они торговали чем-то, не помню чем. А через два дня был налет авиации, и мне сказали, что там все погибли. Но не я ведь их убил, почему они ко мне ходят? Почему спать не дают? Каждую ночь приходят и пугают.
В то утро никто из их палаты на завтрак не пошел.
Через две недели Вову отправили на консультацию к профессору в больницу имени Кащенко, и он не вернулся. Профессор оставил его у себя в палате.
- Случай тяжелый, - сказал Виктор. - Там у них возможности больше, может, помогут.
И Панин понял, что врач признал свое поражение.
15
Дима не говорил ничего о Виолетте. В палате от сотоварищей по несчастью невозможно было скрыть, что он женат, и так как Дима на прямо поставленный вопрос привык давать такой же прямой однозначный ответ. Отвечать: а твое какое дело - он не умел, да и не рвался научиться. И когда Кузьмичев спросил его, он ответил:
- Да, я женат, восемь лет.
Второй вопрос, который тут же неизбежно возникал, непосредственно следовал за первым, "а где же она" произнесен вслух не был, сопалатники Димины были больные сверхчувствительные люди и понимали, что можно спросить, а что нет. Но и непроизнесенный вслух вопрос этот возник, повис в воздухе, и раскачивался над Диминой кроватью из стороны в сторону каждый раз, когда к другим приходили жены, матери и даже дети.
Дима же ждал. Он ждал прихода Виолетты и боялся его, готовился, думал, что скажет, как будет смотреть в глаза. Его напрягало постоянное ожидание. Приход жены ставил всё на круги своя, делал его поступок менее безумным, давал возможность что-то решить, не выходя за рамки семьи. Если жена приходит, значит возможны хоть какие-то прежние отношения, ты оказываешься не вычеркнут полностью из прошлой жизни, остается шанс всё уладить, пусть на какой-то другой основе, пусть даже развод, главное, чтобы она пришла.