Выбрать главу

Веревкин сожалеюще чмокнул губами и вздохнул.

Максим Николаевич посмеивался, прикрывая усы ладонью: вот ведь какие у Веревкина воспоминания. Насколько ему известно, Веревкину долго не везло с женитьбой: то ли не любили его, то ли боязлив был да суеверен. В общем, прожил жизнь не молодцом, а перекати-полем.

— Так вот и не везло мне в жизни. В другой раз собак натравили — свататься шел. Вот уборщицы да вдовы меня уважали.

Сосед разоткровенничался, начал рассказывать пошловатые истории, как они «уважали его», и долго жаловался, что не удалась жизнь.

Максим Николаевич слушал его, не перебивал, слушал с той убийственной снисходительностью, когда нельзя перебить человека, который в твоих летах и по-настоящему жалок.

Веревкин особенно сожалел, что единственная его жена, когда был молод и неуверен, ушла от него, уехала, не согласившись на аборт.

— Как в воду канула. А ведь любил я ее, и понимание было. Родила, чать. А кого, вот и не знаю. Живут где-то. Хоть встретить бы. Куда теперь писать им?! Неведомо. Уж я бы написал…

Веревкин мелко-мелко затряс плечами и прикрыл глаза сухими пальцами.

Максиму Николаевичу стало как-то не по себе, будто он был виноват во всем этом, стало противно, он смотрел на соседа тяжелым взглядом, и глухое раздражение поднималось в нем, и ему хотелось двинуть его по шее.

Вспомнил о Петре и беременной Татьяне и сдержал стон: нет, у них не то, у них другое! Не может быть таким Петр, как Веревкин, нет, не может.

— Ну, а другие? — спросил Демидов глухим, грубым голосом.

— Что другие? — Веревкин весь обмяк, сник, недоумение для него было мучительным.

— Другие тебе рожали детей?

Веревкин растерянно посмотрел в глаза Демидова и виновато развел руками:

— Тут, видите ли, такое дело… Неведомо мне. В браке не состоял. Так… поживем, да и разойдемся.

Демидов с ожесточением набил трубку и проговорил раздельно и устало:

— Ну вот что. Иди-ка к себе.

Веревкин засмеялся, сложил журналы стопочкой и нехотя встал, высокий и тощий, согнувшись в полупоклоне.

— Не гони меня. Посидим еще, поговорим.

Демидов не гнал. Он терялся, когда его умоляли, не выносил слез, и было неприятно, когда в душе поднималась предательская жалость. Но оставаться сейчас с соседом было гадко и омерзительно.

— Ну, нет уж. Поговорили. Да и спать пора.

Он раскурил трубку, окутываясь облаком дыма, рассерженный на соседа, на Петра и Татьяну, на свою немощь и старость, на жизнь и на всех на свете. Ругался и нервничал.

«Поговорили! Полегчало, черт бы меня побрал!»

Трубка обжигала пальцы. А мысли торопились дальше. «Какой же меркой мерить людей, если среди них попадаются такие, которые считают жизнь своею собственностью? Я всю жизнь дерево строгал, а теперь бесплатно живу. За каким чертом он строгал дерево? Знает ли он, этот бесплодный негодяй? Навряд ли.

Он просто работал на себя, на свою жизнь. Ему его дело было неинтересным. Одно оправдание — полезным. Он просто работал, работал без радости, как машина, но не трудился.

Хм-м… Без радости… И жизнь его была без радости и отдачи. Для него листья не шелестят, и не заметит он капелек росы на траве утром, при солнце, когда оно восходит, красное, в полнеба.

И мечты у таких нет. Душевная скупость, жадность и трусость — есть.

Цель — жить и выжить».

Демидов бросил взгляд на окно: там завод, там его прошлое, там его жизнь. Выбил пепел из трубки, встал, подошел к окну, стал разглядывать заводские огни.