Я о смерти принца душевно сожалею, и супруге его, едва успевшей стать матерью, искренне сочувствую. Тем более, они были виновниками счастья моего.
Но кроме этого отчета, в письме-то ничего нет! Я не поверил своим глазам, я стал дрожащими руками шарить в конверте… Ничего, кроме нескольких прохладно ласковых слов в начале и поцелуя в конце.
Со слезами ярости и обиды сжег я письмо на костре, у которого мы отогревались в жестокую стужу.
Я ломаю себе голову, что случилось, чем я виноват. Самые невероятные вещи приходят мне в голову. Каково бы ни было влияние ее матери, не мыслю я, чтобы она могла отвратить от меня мою чудесную Настеньку. Представь же себе и мое бессилие.
(до получения предыдущего письма)
Страшно мне подумать, милый братец, как вы там, защитники наши, на морозе да в походе. Но верю я: бог не допустит, чтобы с тобой беда случилась.
Что тебе о наших новостях рассказать? Живут у нас теперь еще два французских офицера. Маменька настояла их взять: за мое доброе имя опасается, потому как M-r Шасс у нас совсем вроде члена семьи стал. Если же, говорит, их трое, то ничего.
Он, кажется мне, заметно изменился за последнее время. Болезнь его совсем прошла. Я чувствую, что он и тяготится своим положением, и как-то рад ему. Некоторые слова его меня смущают и тревожат. Сколько он пережил и сколько знает! А я — просто уездная барышня, которая дальше Москвы нигде и не была. О нынешней войне стараюсь я с ним не говорить, вижу, что ему тяжело. Да ведь это и понятно: сколько у него друзей, товарищей близких погибло. Родной брат в Париже погиб. И за отечество свое душой он болеет.
Не проходит дня, чтобы мы с ним о тебе не говорили. Он тебя очень любит. Скажет что-нибудь хорошее, а я и рада еще рассказывать, да так, что слова его подтверждаются. Сулит он тебе большое будущее. Говорит, такие люди, как ты, должны Россию преобразовать и подлинно европейской страной сделать. А мне и радостно, и страшно. Особенно, как о судьбе Сперанского подумаю.
Иногда говорит он так, что и понять мне трудно. Если замечает, тотчас останавливается и другими словами то же самое толкует. Да так делает, чтоб меня не задеть, не обидеть.
По-русски стал учиться, смешно слова выговаривает. Условились мы, что каждый день я один час с ним заниматься буду. Людям дворовым он нравится, а Федор положительно в него влюблен. Всем рассказывает, как во время их поездки Шасс за него перед казаками заступился, хоть сам жизнью рисковал.
Иногда о сыне вспоминает, но долго о нем говорить не любит. Лишь бы, говорит, Леблан был жив: он мальчика не оставит и правильно воспитает.
Такой он сильный, умный, знающий, а мне все же порой так его жаль…
Ваша сестра сказала мне, что есть возможность послать письмо. Я с большой охотой это делаю.
Дорогой Nicolas, вам, сестре вашей и матушке обязан я жизнью. Лишь неусыпные заботы сестры вашей, расточаемые к тому же врагу ее отечества, вырвали меня из когтей смерти, а затем поставили на ноги.
Несомненно, сообщение из Парижа, о котором вы говорите, касается моего несчастного брата. Я ожидал чего-то подобного, но это не делает удар легче. Он был непримирим и нетерпелив — качества, которые в этом мире жестоко наказываются. Вся его жизнь в последние годы была, собственно, подготовкой к этому концу.
Я с любопытством знакомлюсь с русской жизнью. Гидом служит мне ваша сестра. Я искренне рад за вас и завидую: моя единственная младшая сестра умерла ребенком. Весь облик м-ль Ольги исполнен очарования, которому трудно противостоять. Познания ее далеко превосходят те, что мы видим у французских девиц ее положения и возраста.
Война в России закончена, победа венчает ваше оружие. Вероятно, это письмо застанет вас за границей. Может быть, вам представится случай переслать мое письмо к старшему другу, о котором я говорил. Он связан также с моим сыном. Они, конечно, думают, что я погиб в России. Ради всего святого, берегите себя. Вы так нужны вашей семье. Я уверен, что вы нужны и вашему отечеству.
Я боюсь думать, чем кончится эта война для Франции, но для России она может означать обновление, подъем гражданственности, веяние свободы. Это прекрасное время для ваших либеральных стремлений.
Не знаю, где и когда нам суждено увидеться, но я этого очень хочу и буду ждать. Я смертельно боюсь обидеть вас, но все же должен сказать следующее. Я не хотел бы злоупотреблять гостеприимством вашей семьи. Если я почувствую, что я им в тягость, я с благодарностью покину ваш дом. Во Франции у меня есть некоторые средства, и я попытаюсь тем или иным путем затребовать их.
Я очень надеюсь, что ваша жена здорова и вы любимы, как того заслуживаете. Передайте ей мой поклон.
Дорогой учитель! Я нахожусь в нескольких десятках лье к востоку от Москвы. Я в плену. Снисходительные и благородные люди сделали так, что из пленника я стал гостем. Я здоров и жизни моей ничто не угрожает. Скажите об этом моему сыну.
От русских мне стало известно о судьбе брата. Это еще более укрепляет меня в моем решении.
Я выхожу из игры. Если мне суждено вернуться во Францию, ничто больше не заставит меня жертвовать частной и мирной жизнью ради чьего угодно тщеславия. С меня довольно крови и сражений. Я хочу простого человеческого счастья и покоя. Может быть, я это уже нашел здесь, в России.
P. S. В жизнеописании Агриколы у Тацита есть место, которое в вольном пересказе звучит так: «В это страшное время люди молчали. Они утратили бы и память, если бы забывать было в их власти». Нечто подобное чувствую я теперь. Я молчу. И я охотно многое забыл бы, но, к несчастью, нам это не дано.
ВТОРАЯ ЖИЗНЬ
Умрешь — начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная зыбь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Вчера уехал мой московский гость — внук Сережа. Приезжал навестить старика, да заодно и отдохнуть от суеты столичной. За два вечера я рассказал ему эту странную историю. Сережа взял с меня слово записать ее, вот я и пишу.
Слава богу, времени теперь хоть отбавляй — покопался часок в огороде, и, глядишь, спина заныла. А ведь дело привычное: агроном, пусть и бывший. Да спина стала часто ныть, вроде то место, где в девятнадцатом ранило меня под Орском, когда нас гвоздила артиллерия белых…
Однако за дело.
Я кончил в четырнадцатом году Петровскую академию. На фронт под Варшавой попал в чине прапорщика. Там я, слегка лишь хлебнув окопной грязи, заболел сыпняком.
Меня отправили в Могилев в госпиталь, а оттуда почему-то перевели в местную больницу: наверно, госпитали были забиты ранеными. Я стал совсем плох, врач прямо сказал: молодой человек, если хотите что-нибудь сообщить родным, то поторопитесь. Перевели меня в особую палату, там на второй койке лежал страшно худой, обросший черно-седой бородой человек.
Ночью я очнулся от тяжелой дремоты и увидел, что сосед смотрит на меня блестящими воспаленными глазами.