Постояв так минуты две и увидев подходившую конку, влез в нее. Забившись в угол, поехал до конечной станции. Там я бродил среди распряженных лошадей, мрачных кучеров и суетливых кондукторов, напрасно отыскивая м о ю конку.
Я уже понимал, что все пропало, но еще должен был что-то лихорадочно делать, искать, спешить.
Скоро и это прошло, осталось одно тупое отчаяние. Я поплелся пешком через весь город, темный и враждебный. Помню, остановился у тускло освещенного окна аптеки где-то у Тучкова моста и подумал: а интересно, нельзя ли украсть здесь яда?
Потом долго бродил по Васильевскому острову, заходил в какие-то двери, где-то потерял фуражку. Какие-то люди пытались со мной заговорить, но я уходил от них.
Домой я пришел в двенадцатом часу, страшно грязный, мокрый и иззябший. Ночью мне стало худо. Был жар, бред. То чудилось мне палящее солнце, какая-то наклонная стена, по ней на веревке ползет Верин кошелек с вензелем, я тянусь к нему, лезу вверх, ломая ногти о камни, а кошелек ускользает, и кто-то грубо хохочет. То видел я себя окруженным толпой каких-то негодяев, они перебрасывали мой кошелек, били меня и кричали. Мать потом говорила, что я рвался так, что они с младшим братом едва могли меня удержать.
…Болел я долго и трудно, а едва поправившись, уехал к родным отца в Тихвин. Мать говорила: когда я был в бреду, приходил Добровольский с незнакомым ей студентом-технологом. Постояли, покачали головами и ушли.
Прошло лет пять. Умерла моя бедная мать. Братья и сестры как-то рассеялись. Я поселился в маленькой убогой квартирке на пятом этаже. По соседству с тем местом, где мы жили с отцом и с матерью. Со мной жила сестра, некрасивая двадцатилетняя девушка. Она брала на дом швейную работу.
Добровольского не было в живых, другие вологодские, знавшие мое преступление, разъехались.
Известно мне было, что Вера вышла замуж. Я не делал попыток увидеть ее.
Я опять занялся репетиторством, потом был местным репортером в одной газетенке, стал пописывать. Бросил и Писарева, и естественные науки, и, конечно, университет. Изредка были деньги, чаще не было. Но мы не голодали. Кажется, я постепенно оживал и начинал на что-то надеяться.
Слушайте же, чем это кончилось…
— Я устроился в редакцию одного журнала, солидного и с направлением. «Отечественные записки» были правительством закрыты, в силу входил Победоносцев. Ну да вы знаете, как это называется: реакция. В нашем журнале собрались люди либеральные, образа мыслей благородного.
Беллетристику и поэзию вел в журнале Плешаков Петр Николаевич. Большой душевной чистоты был человек. Петрашевец, каторжанин… Из стариков он один, я думаю, и оставался кумиром у молодежи.
Ко мне он очень хорошо относился. Я был в редакции первый его помощник: разбирал письма и рукописи, ведал перепиской с авторами, иногда по поручению Петра Николаевича сам писал им ответы. Очень любил он молодые таланты открывать и поднимать.
Могу точно сказать, когда это произошло: в феврале 87-го. В Ялте умер Надсон. Вам, пожалуй, невозможно себе представить, какое общественное волнение вызвала эта смерть. Вы знаете Надсона?
Я признался, что хоть имя знаю, но стихами вообще-то не слишком интересуюсь.
Глаза Никонова затуманились, потом блеснули, и, слегка подвывая, он прочел:
— Трудно теперь объяснить, как впору пришелся тогда Надсон. Этот упадок, отчаянье и вместе с тем смутный порыв к добру, бессильное желание действовать во имя добра… И все это воплотил в себе юноша-поэт с лицом раннехристианского подвижника. Чистый высокий лоб, печальные, прекрасные глаза. В них была точно вся мировая скорбь…
Сама смерть Надсона — ему было 24 года — воспринималась как часть его поэзии. Тело привезли в Петербург и хоронили на Волковом кладбище при огромном стечении народа. Полиция с ног сбилась…
После похорон прошло недели две.
Однажды утром я, как обычно, пришел в редакцию и занялся разбором почты. Пакеты и письма, адресованные лично Плешакову, я не вскрывал. В этот день попался один такой — самодельный, склеенный из серой оберточной бумаги с обратным адресом в Псков. На имя я сначала не обратил внимания. Петр Николаевич зашел в середине дня и пожаловался на нездоровье. Он был сильно простужен. Кто-то стал давать ему советы насчет лечения, он отшутился, но вскоре собрался уйти домой. Я показал ему почту, в ней был тот пакет. Плешаков сказал:
— Голубчик, Николай Иваныч, не откажите в любезности, посмотрите сами, а я пойду. Голова разламывается, и глаза не смотрят. Если найдете нужным, пошлите мне домой, если нет — ответьте сами или задержите ответ на несколько дней.
Он зябко закутался в доху и уехал на извозчике, который ждал его.
Я разрезал пакет большими ножницами и достал содержимое. Там было письмо на имя Плешакова, двойной лист линованной бумаги со стихами и тетрадка в черной мягкой обложке. Я посмотрел на подпись: учитель городского училища в Пскове Андрей Брянцев. Тот же почерк, что на пакете, — ученически четкий, но какой-то тревожный, нервный, ломкий. В почерках я неплохо разбираюсь… Никаких указаний на возраст не было, но я готов был ручаться, что автор очень молод.
В письме было:
«Милостивый государь Петр Николаевич! Надеясь на Вашу снисходительность и доброту… Брянцев посылал свои стихи на смерть Надсона и тетрадь, в которой содержалось все то, что я считаю достойным Вашего внимания».
Что вам сказать об этих стихах? Тем более вы сами признались, что не любитель. Но это вы бы почувствовали! Что-то было в стихах этого юноши волнующее, обещающее. Вероятно, он изрядно подражал Надсону. Но там было нечто иное, чем у Надсона, мужественное и суровое. О стихах бесполезно рассказывать, как о музыке… Может быть и так, что стихи были плохие, а мне придумалось. Как бы то ни было, я часто видел потом во сне эту тетрадь, и в ушах у меня звучали строки. Когда я просыпался, мне в первые секунды казалось, что я сейчас вспомню… Одно время, ложась в постель, я клал рядом карандаш и бумагу. Но ничего не вспоминалось, вернее, почти ничего… Один отрывок начинался так:
Я взял тетрадь из редакции домой и перечитал стихи Брянцева. На другой день, придя в редакцию, я первым делом написал ответ. Потом взял пакет, положил в него свой листок, стихи на смерть Надсона и тетрадь. Запечатал пакет и отдал курьеру для отсылки.
В письме было:
«Уважаемый господин Брянцев! Редакция, к сожалению, не может опубликовать Ваши сочинения. Мы полагаем также, что Вам следовало бы обратить силы на более свойственные Вашим способностям занятия. Последнее не исключает, разумеется, сочинения стихов для собственного удовольствия».
Дальше шла неразборчивая подпись.
Никонов заметил мой изумленный взгляд и сказал:
— Сколько бы я ни копался в себе, не могу вам объяснить этот поступок. Говорят: «точно кто-то водил моей рукой». Или к примеру: «дьявол попутал». Все это одинаково бессмысленно. Сделал, и все тут. Вас никогда не томит желание сделать что-то дикое, бессмысленное? Вдруг громко закричать в полной народа зале? Или ударить стоящего рядом незнакомого человека? Точно кто-то властно диктует вам, и приходится собирать волю, чтобы сопротивляться. Что-то подобное со мной происходило, и я поддался…
— Потом-то я понял, — Никонов понизил голос до шепота и перегнулся ко мне через край кровати, так что я невольно отпрянул. — Я понял, что это было п о в т о р е н и е. Все это уже было один раз в ином виде и должно было повториться…
Он устало отодвинулся и опустил голову на подушку. Я молча ждал продолжения.