Выбрать главу

лихо выкрикнула она, перебивая товарку, и закончила такими солеными, озорными словами, что все покатились со смеху.

Скоро в горнице уже топало четверо женщин, круг стал тесен, а Павловна, потная, раскрасневшаяся, тащила из-за стола еще и своего мужика. Она с силой тянула Евсеича за рукав, приговаривая: «Что уперся, ровно пень?! Нет бы догадаться да самому выскочить, да вприсядку, вприсядку за мной... Дескать, иих, матка-а!» Но Евсеич только испуганно жался и еще плотнее приклеивался к табуретке, снять его с места ей так и не удалось.

Тогда за него принялась Дарья. Вскоре ее стараниями Евсеич был выдворен из-за стола и, словно ученый медведь, неуклюже топтался в новой своей суконной паре в женском кругу, изображая, что пляшет...

Сами, сами комиссары, Сами председатели! Никого мы не боимся — Ни отца, ни матери! —

наддавала тем временем Дарья. Плясала она легко, припевками сыпала щедро, — видимо, был у нее и припевок этих неистощимый запас.

И вдруг в постаревшей женщине этой увидел я прежнюю Дашу, красивую и молодую, первую заводилу на деревенских праздниках и гулянках, на всех спектаклях, концертах и вечерах.

Руки мои ныли в плечах, пальцы стало сводить, но, чуя, что пляска кончится еще не скоро, я старался не сбавлять темпа.

Дарья, решив, что плясать, веселиться должны на празднике все, уже тащила в круг вслед за Евсеичем и упиравшегося отца. Старик потопал немножко своими слабыми ногами, стал задыхаться и показал было спину, но Дарья, поймав его, вновь завернула в круг, захватила шершавые и широкие, словно лопаты, ладони отца в свои и, приглашая его плясать вместе, принялась выкидывать перед ним разные шутовские коленца.

Мать, увидев такую картину, не выдержала, вывалилась из круга и, падая от смеха, хватаясь руками за грудь, сквозь душивший ее смех повторяла:

— Дашка-то, Дашка-то, батюшки... ой, не могу!.. Мертвого — и то растормошит. Ну и заводило!

А я, обливаясь горячим потом, давил на лады из последних сил, чувствуя, что еще немного — и сорвусь, начну фальшивить и испорчу пляску.

Первой заметила это, пришла на выручку Дарья. Она пропела: «Гармонист устал, мешаться стал...», что всегда было знаком заканчивать пляску, остановилась, вышла из круга, и женщины быстро утихомирились, снова расселись за столом.

Лицо заливало горячим потом, рубашка взмокла на мне. Мать достала чистое полотенце и, приговаривая: «То-то, мой милый, вон как упахтался! Это ведь хуже всякой работы», — принялась им меня промокать.

Сколько я ни старался, кажется, Дарья осталась к моей игре равнодушной, как-то не замечала ее. Да я и сам ощущал, что гармонь ее в моих руках теряла свою особую звонкость, превращалась в самую заурядную.

...Играла Дарья в этот вечер много. Играла, как все деревенские гармонисты, на слух, но с таким неподдельным чувством, с такой беззаветностью вся отдаваясь музыке, что забывалось и сморщенное ее лицо, и грубые сапоги, и нелепый мужского покроя пиджак, и еще более нелепое крепдешиновое платье. Каждый слышал только ее гармонь, чувствовал только музыку, песню. Инструмент в ее руках каким-то колдовством преображался — и шире раздвигались горизонты, жизнь казалась светлее, просторнее, становилось легче и радостнее дышать...

Наконец и она начала уставать, пальцы ее стали путаться, а потом она и вовсе отставила гармонь.

— Часто вас приглашают с гармонью, Дарья Егоровна? — полюбопытствовал я.

Она с усилием подняла набрякшие веки.

— Теперь-то уж редко. Теперь все эти больше... магнитофоны пошли.

Мать обняла за плечи задремывавшую за столом гостью:

— Поди-ка, милая, на терраску, поспи хоть часок. Вон как упахталась за день-то.

— И то, сестричк. С пяти утра на ногах, а завтра чуть свет опять на работу...

Полезли из-за стола и Евсеич с Павловной («Пора и честь знать!»). Поблагодарили за угощение («Не обессудьте, не на чем», — отвечала им мать), распрощались и отправились домой.

Мать отвела Дарью на террасу, вернулась и молча присела к столу.

Молчали и мы.

— Вот ведь как бывает, как у всех по-разному жизнь-то складывается, — отвечая на свои какие-то мысли, со вздохом заговорила мать. — Это я про нее, про Дашонку-то, говорю. Нам ведь всем и половины, поди, того не досталось, сколь выпало на одну ее долю...

И принялась рассказывать, как после смерти родителей на руках у двадцатилетней Дарьи осталось пятеро младших, как, отказывая себе во всем, кормила она их, растила, ставила на ноги. Сестер, всех четырех, повыдавала замуж, Петьку, младшего брата, женила, отказала ему родительскую избу. А когда освободилась, развязала себе руки, сама была уже перестарком, замуж ее никто не хотел брать.