– Ты латинянин,– сказала она с осуждением. – Так может говорить только франк, который ест не сквашенный хлеб. Человек в сердце своём чувствует, что хорошо, а что плохо. Это знал ещё Сократ. А ты как насмешник Пилат, который вопрошал: « что такое правда?»
– О, господи!– воскликнул я. – Женщина, ты собираешься учить меня философии? Вот уж истинная гречанка!
Она разрыдалась от страха и волнения. Я не мешал ей: пусть поплачет, успокоится, ведь она была настолько возбуждена, что постоянно дрожала, несмотря на тепло в храме и свой меховой плащ. Пришла, а теперь плачет из-за меня, но и по своей вине тоже. Плачет, потому что мне потребовались веские доказательства того, что я перевернул ей душу. Но ведь и она сама словно землетрясение сбросила тяжёлые холодные камни с моего сердца.
Наконец, я положил руку ей на плечо и сказал:
– Всё имеет лишь преходящую ценность: философия, знания, жизнь, даже вера. На мгновение вспыхивают они как огонь, а потом гаснут. Наша встреча это чудо. Но мы взрослые люди и давай говорить друг с другом откровенно. Я пришёл сюда не для того, чтобы ссориться с тобой.
– А для чего ты пришёл?– спросила она.
– Потому что люблю тебя,– ответил я.
– Хотя даже не знаешь кто я такая? И видел меня всего один раз? – возразила она.
Я пожал плечами. Мне нечего было сказать.
Она опустила глаза, опять начала дрожать и прошептала:
– Я совсем не была уверена, что ты придёшь.
– О, моя любимая! – воскликнул я, потому что такого прелестного признания в любви не слышал ни от одной женщины. Как бесконечно мало может выразить человек словами. А ведь многие, даже учёные и мудрые люди наивно полагают, что словами можно объяснить сущность бога.
Я протянул к ней руки. Без колебания она позволила мне взять её холодные пальцы. Они были ровными и сильными. Но эти пальцы никогда не знали никакой работы. Так мы стояли долго, держась за руки, и глядя друг на друга. Нам не нужны были слова. Её грустные карие глаза с жадным интересом изучали мой лоб, волосы, щёки, подбородок, шею, будто хотела она запечатлеть каждую мою черту. Лицо моё иссушено ветрами, посты углубили мои щёки, углы рта опустились от разочарований, а лоб избороздили морщинами мысли. Но я не стыжусь своего лица. Оно как восковая табличка, исписанная твёрдым резцом жизни. И сегодня я охотно позволил ей читать по нему.
– Я хочу знать о тебе всё,– сказала она, сжимая мои жёсткие пальцы. – Ты бреешься. Это делает тебя странным. Вызываешь чувство страха как латинский монах. Кто ты? Воин, учёный…?
– Меня бросало из страны в страну, из нищеты в богатство, словно искру на ветру. И в сердце моём тоже были взлёты и падения. Я изучал философию с её номинализмом и реализмом, штудировал сочинения древних философов. Когда же я устал от слов, то буквами и цифрами, как Раймонди, пытался обозначать понятия и явления. Но ясности не достиг. Поэтому я выбрал крест и меч.
Немного подумав, я продолжал:
– Какое-то время мне пришлось заниматься торговлей. Я научился двойной бухгалтерии, которая делает богатство иллюзией. В наше время богатство – лишь слова на бумаге как философия и святые тайны.
Чуть поколебавшись, я сказал, понизив голос:
– Мой отец был греком, хотя вырос я в папском Авиньоне.
Она вздрогнула и выпустила мои руки.
– Я это чувствовала. Будь у тебя борода, твоё лицо было бы лицом грека. Неужели, только поэтому с первой минуты ты показался мне таким знакомым, будто знала я тебя когда-то и лишь искала тот твой прежний облик в твоём нынешнем обличии?
– Нет,– ответил я. – Нет, совсем не поэтому.
С опаской она посмотрела вокруг и прикрыла вуалью нижнюю часть лица.
– Расскажи мне о себе всё. И давай походим по храму, якобы что-то осматриваем. Мы не должны привлекать к себе внимание. Меня могут узнать.
Она доверчиво вложила свою руку в мою ладонь, и мы стали ходить, осматривая саркофаги кесарей и серебряные ковчеги с мощами.
Когда наши руки соприкоснулись, словно раскалённая стрела пронзила моё тело. Но эта боль была мне приятна. Вполголоса я начал свой рассказ.
– Детство я почти не помню. Оно как сон. И я уже не знаю, что мне приснилось, а что происходило наяву. Помню, как я играл с ребятами под городскими стенами или на берегу реки. При этом я часто цитировал им проповеди по-гречески и по-латыни. Я знал наизусть много книг, которых не понимал, ведь с тех пор, как мой отец ослеп, я должен был читать ему дни напролёт.
– Ослеп?– Переспросила она.
– Когда мне было восемь или девять лет, он отправился в далёкое путешествие,– продолжал я, пытаясь вспомнить то, что уже когда-то вырвал из памяти. Сейчас призраки детства возвращались как дурной сон. – Отца не было целый год. На обратном пути он попал в руки разбойников. Они ослепили его, чтобы он не мог их узнать и привлечь к суду.
– Ослепили?– удивилась она. – Здесь, в Константинополе, ослепляют только свергнутых кесарей и сыновей, которые пошли против своего отца. Турецкие султаны переняли этот обычай у нас.
– Мой отец был греком,– повторил я. В Авиньоне его называли «Андроник-грек». А в последние годы просто «Слепой грек».
– Как твой отец оказался в стране франков? – спросила она с удивлением.
– Не знаю,– ответил я, хотя знал всё, но пусть это останется во мне. – Он прожил в Авиньоне всю свою жизнь. Мне было тринадцать лет, когда однажды, уже слепой, он упал с обрыва за папским дворцом и сломал себе шею. В детстве у меня часто были ангельские видения, ведь даже имя моё Ангел. Это тоже посчитали отягчающим обстоятельством на суде, хотя подробностей я сейчас не помню.
– На суде?– Она наморщила лоб.
– В тринадцать лет меня приговорили к смерти за убийство отца,– резко бросил я. – Предположили, что я привёл слепого отца на край обрыва и столкнул его, чтобы унаследовать имущество. Свидетелей не оказалось и меня били, чтобы вырвать показания. Наконец, огласили приговор: смерть через ломание костей палками и четвертование. Мне исполнилось тринадцать лет. Таким было моё детство.
Она схватила меня за руку, заглянула в глаза и сказала:
– Твои глаза не похожи на глаза убийцы. Продолжай говорить, это принесёт тебе облегчение.
– Я не вспоминал о тех событиях много лет, и у меня уже не возникало желания поделиться с кем-либо своими воспоминаниями. Всё это я вырвал из памяти. Но с тобой мне говорить легко. Много времени прошло с тех пор, Мне уже сорок лет. И пережитого хватило бы на несколько жизней. Я не убивал своего отца. Он был строг и вспыльчив. Случалось, бил меня. Но когда у него было хорошее настроение, я чувствовал его доброту. И я любил его. О своей матери я не знаю ничего. Она умерла при моём рождении, напрасно сжимая в руке чудодейственный камень.
– Может быть, из-за слепоты отец устал от жизни?– продолжал я. – Это мне пришло в голову позднее, через много лет. Утром того рокового дня он просил меня не беспокоиться о будущем, если с ним что-либо случится. Ведь у нас много денег, более трёх тысяч дукатов на сохранении у злотника Героламо. Всё это завещано мне, а Героламо будет моим опекуном, пока мне не исполнится семнадцать лет.
Потом он попросил меня проводить его к обрыву за дворцом. Была весна. Ему хотелось послушать ветер и крики птиц, возвращавшихся с юга. Он сказал, что договорился о встрече с ангелами и поэтому попросил меня оставить его одного и вернуться за ним только после вечерней молитвы.
– Твой отец отрёкся от греческой веры? – тут же спросила она. И в этом вопросе я узнал истинную дочь Константинополя.
– Отец посещал богослужения, исповедовался, ел латинский хлеб и покупал облатки, чтобы сократить время в чистилище,– ответил я. – Мне и в голову не приходило, что его вера может быть иной, чем у всех. Он сказал, что договорился о встрече с ангелами, а вечером я нашёл его мёртвым у подножья обрыва. Он был слепым, несчастным и уставшим от жизни.
– Но почему тебя обвинили в его смерти?– спросила она.
– Всё обернулось против меня,– ответил я. – Абсолютно всё! Говорили, будто я стремился завладеть деньгами. Мастер Героламо свидетельствовал против меня с наибольшим рвением. Он утверждал, что был свидетелем, как я укусил отца за руку, когда он меня порол. И тут же поклялся, что никаких денег в глаза не видел, если не считать той незначительной суммы, которую он получил, когда мой отец ослеп. Но те деньги давно ушли на содержание слепца. Только из жалости, как говорил Героламо, он по-прежнему посылал нам продукты из своих запасов. Слепец довольствовался малым и часто постился. Такую помощь никак нельзя назвать выплатой каких-то процентов с депозита, как тот, возможно, себе вообразил. Лишь чистое милосердие. Ведь заклад денег под проценты является тяжким грехом для обеих сторон. И чтобы никто не сомневался в его бескорыстии, Героламо обещал подарить церкви серебряный подсвечник в память о моём отце, хотя бухгалтерские книги ясно и бесспорно подтверждают: долг моего отца возрастал с каждым годом. По доброте своей Героламо согласился, чтобы я заплатил долг книгами отца, которых всё равно никто не сможет прочесть. Но ты, наверно, устала?