Натан выключил диктофон.
— Хорошо, — сказал он себе. — Они должны взять это.
И когда на город снова начала опускаться ночь, Натан сел, машинально сжав рукой мошонку, и начал молиться, чтобы те, кто его любят и кого раньше не волновал умирающий мужчина, вдруг взяли бы и пожалели напуганную маленькую девочку. Он надеялся, что его отличный ролик для рекламы „Клаустросферы“, его, бесспорно, блистательная концепция теперь пополнились таким наиважнейшим компонентом, как „теплота“. Что те, кто его любят, полюбят его еще сильнее, возможно, даже настолько, чтобы предложить Пластику Толстоу дать его проекту зеленый свет.
Натана не смущала необходимость полностью подстраиваться под заказчика. Ему здесь нравилось, и, глядя на зажигающиеся за окном огни, он знал, что победит.
Натан был англичанином, и тем не менее его не переполняла злоба, как большинство британских киношников в Голливуде. Стыд от сознания того, что ты приехал к ним. И, несмотря на треп насчет поисков более живой культуры, бегства от толстожопого, косного снобизма, с которым сталкиваешься дома, все знают не хуже тебя, что единственная причина твоего приезда — это что у них больше денег. Намного, намного больше денег.
Британцы в Голливуде делятся на две крупные категории: те, кто здесь живет, и те, кто хотел бы здесь жить. Те, кто здесь живет, обычно являются воинствующими янкофилами и частично перенимают местные обычаи и язык. Они по-прежнему вместо „бар“ говорят „паб“, как принято в Кенсингтоне и Сохо, но гласную растягивают, как в слове „бар“. Получается что-то вроде „па-аб“. Они носят мокасины или шикарные спортивные туфли, иногда без носков, и пьют легкое пиво или сухой мартини, заказывая его по названию марки: „Принесите мне мартини „Бифитер“ и ломтик лимона, пожалуйста“.
Приезжие, напротив, используют непомерный английский снобизм как щит против очевидного факта своей продажности. Они просят чай и интеллигентно изумляются, когда в принесенной чашке плавает пакетик с чаем. Они заказывают какой-нибудь никому неведомый сорт виски, втайне надеясь, что в баре его не окажется. Они говорят пригласившим их людям, что в Лос-Анджелесе им больше всего нравятся сиденья для унитазов. Вернувшись домой, в Британию, они острят насчет широких, но пустых улыбок и скользкого, доведенного до автоматизма „гостеприимства“. Они твердо заявляют, что посетить это милое местечко можно, но сами они никогда не смогли бы там жить, что в переводе означает: остаться там их никто не просил.
Натан испытывал к такому притворству снисходительное отвращение. Он считал, что в Калифорнии очень мило. Ему нравились широкие улыбки. Ему казалось, что всегда приятно, когда тебе рады.
— Но, боже мой, это же только напоказ, — сказал недовольный продюсер из Фулхэма за бокалом виски „Айл Локарно МакКлеймор Бонни“. — Им ведь наплевать, жив ты или умер.
— С каких это пор хорошие манеры стали показателем искренности? — ответил Натан. — Ты желаешь мне всего наилучшего каждый раз, когда я тебя вижу, но ты и пальцем не пошевелишь, чтобы помочь мне добиться успеха.
— Послушай, меня учили хорошим манерам, а не бессмысленному лицемерию, — бросил в ответ продюсер, которого в тот день даже и любили-то не очень, не говоря уже о том, чтобы дать ему зеленый свет.
— Вот именно, — ответил Натан. — Тебя учили говорить „пожалуйста“ и „спасибо“ не потому, что хотели внушить тебе ложное чувство доброжелательства, а просто потому, что важно быть вежливым. Ну и чем это отличается от калифорнийского „приятного дня, живи отлично, умри счастливо и возвращайся сюда прекрасным видением“?