Первая партия кандидатов в курсанты прибыла еще до полуночи. Мандатная комиссия в составе пяти человек начала прием ровно в шесть утра и с получасовым перерывом работала все восемь суток ежедневно до двадцати трех часов.
Темп работы определялся численностью поступающих. В итоге не более трех минут на одного курсанта. Члены комиссии понимали, что те наспех заданные вопросы, ответы на которые известны по личным делам призывников, составленным райвоенкоматами, никаких новых сведений о призывнике не дают, но вынужденно спрашивали все одно и то же: — образование? — жалобы на здоровье? — занимался ли физкультурой? — состав семьи?
Задавали сначала еще один вопрос, может быть, главный — желает ли учиться на младшего лейтенанта? Но этот вопрос пришлось снять вследствие почти единодушно отрицательного ответа:
— Учиться не хочу. Я на фронт прошусь, и мне это обещали…
— На фронт вы и поедете, только младшим лейтенантом.
— Я сейчас на фронт хочу… там мой отец воюет, там мой старший брат… — И начинает угрожать: — Учиться не буду…
Хороший парнишка, наверное, и лицо такое милое. Поговорить бы с ним следовало, убедить. Но какими доводами ты за одну-две минуты опровергнешь глыбу убеждений, сложившуюся из таких чистых кристаллов, как любовь к родине, блистательные и призывные статьи А. Толстого, И. Эренбурга, стихи К. Симонова и А. Суркова, или навеянных даже одним плакатом «Воин, спаси!»
Никто в комиссии не знал таких слов, не обладал такой убеждающей силой, и в неимоверно тяжелом переплетении множества чувств: совести, любви к людям, понимания их большой правды и их ошибочной прямолинейности — Быстров, как утопающий за соломинку, хватался за последнее, что у него оставалось, — давил:
— Учиться вы будете! Не забывайте, что у вас отец и старший брат на фронте.
Бывало, и это не помогало, и тогда следовало последнее, приказное:
— Вы свободны, можете идти.
В дальнейшем этот вопрос никому не задавался, разговор спешили прервать раньше, чем кандидат в курсанты успевал высказать свою просьбу, такую понятную, близкую, но неприемлемую в этой обстановке. И оставалась только надежда, даже вера — в ходе учебы ему объяснят такую необходимость…
Работу медицинской комиссии Быстров проверял по утрам и вечерам. Все там шло хорошо, насколько это было возможно при таких темпах.
В первой комнате работало трое — фельдшер, средних лет мужчина, добродушный и, видно, знающий. С ним две медицинские сестры, молодые еще и по молодости своей озорные. Перед ними десяток наголо стриженных парнишек нагишом тряслись от холода и краснели под насмешливым взглядом этих безжалостных чертенят.
Фельдшер успокаивал:
— Ничего, ребята! И руки снимите. Ничего уродливого у вас там нету, и скрывать вам нечего. На этих дур внимания не обращайте. Посмотрел бы я, как бы они себя чувствовали нагишом перед мужчинами.
В этой комнате шла подготовка призывников к комиссии — измеряли рост, объем груди, вес, проверяли зубы. В соседней комнате работала сама комиссия — врач, средних лет женщина, и молодой паренек, писарь, из призванных. Осмотр производился преимущественно опросом: — Если ли жалобы на здоровье? — Какие болезни переносили и когда? — В семье есть туберкулезные?
Быстров понимал: в тяжелых оборонительных боях лета и осени 1941 года пала лучшая часть нашей армии; сейчас, когда враг прорывался к Волге, требования к людскому контингенту не могли оставаться прежними, но ощущение неудовлетворенности и чувство неосознанной вины не покидали. Все ли так делается, как надо? Смущали однозначные ответы на вопросы врача: жалоб нет, не болел, нет и нет…
В искреннем стремлении на фронт призывники могут утаить даже серьезные болезни…
Какое же это тяжелое и суровое время, даже здесь, в глубоком тылу!
Кисляков в комиссиях не показывался и не вмешивался в их работу, и это вселяло какие-то надежды: значит, не новичок, частыми личными проверками и мелочной опекой, мешающей подчиненному выполнять поставленную перед ним задачу, не занимается, а это много. Может быть, и их отношения со временем станут терпимыми?
Однако когда Быстров доложил об окончании работы мандатной и медицинской комиссий, об отборе положенного числа курсантов и отчислении остальных, последовал язвительный вопрос:
— Хребет не переломили от натуги?
Быстров был оскорблен, готов был вспылить, но Кисляков вовремя использовал преимущество старшего: