Вскоре поспел обед. Скромный, но по тому времени не бедный.
— Садитесь с нами, — пригласили меня. — Только, извините, водки не будет. Не пил я ее никогда. Может, когда сына…
— Что ж ты, Хведор, разговорами человека угощать будешь? Дай человеку покушать и сам поешь. Тебе на вырубки пора. Солнце вон куда поднялось, а корове только корзину травы дали. Вечером все и расскажешь.
— И то верно, Прасковья, верно рассудила. А у вас, извините, жены нету?
— Нету, Федор Андреевич, померла.
— Плохо, думаю, без жены. Большая в нее сила заложена.
— Не болтай ты, ради Христа, за столом, Хведор. Сиди себе и ешь. Тебе вон какая дорога, и сколько там часов будешь. Не молодой… В котомку твою все положено. Картошка там, краюха хлеба. И спички там и соль, — и как бы мне только. — Беда с ним. Худеет все, а иной раз еду обратно приносит.
— Когда ж это и было, а она все помнит.
— Когда б ни бывало, а бывало! Как только придешь на место, тут разводи костер и напеки картошки…
Было что-то трогательно нежное, материнское, в хлопотах этой маленькой, почти миниатюрной женщины.
После ухода Федора Андреевича Прасковья рассказывала:
— Насчет моего замужества Хведор вам все правильно рассказал. Так все и было. Шестеро нас у отца было, и в такой большой семье лишний рот за столом без надобности. И домик у отца плохой был, старый и маленький. Но лес был, завезенный. Потому отец меня за Хведора и выдал. И не жалею я. Хорошим мужем Хведор был и отца мне заменил. Может, не такой ласковый он, как другие, которым жизнь одна забава, но обиды от него не видывала. Счастливо я жила, пока жизнь давалась.
— У вас дети были. Что с ними?
— Хведор вам рассказывать начал, но я за дровами его послала. Старый он и сильно больной. Нельзя его волновать тяжелыми мыслями. Лучше я вам вес расскажу, пока его нету.
— Федор Андреевич намного старше вас?
— Годов на двадцать. Только до тюрьмы я в нем никакой старости не примечала.
— Значит, верно, что Федор Андреевич в тюрьме сидел? Как это случилось? Наверно, по ошибке или ложный донос какой?
— Не было такого. В тюрьме он по своей вине сидел и — немало. Попасть в нее легко, а выйти на волю как трудно. Срок ему дали восемь годов, но он там, в колониях, сказывал, за непослушание новых сроков еще набрал. Но тут новый закон вышел. С кого вину вовсе сняли, а Хведора по амнистии выпустили, потому виноватый он был. Он, Хведор-то, ничего худого не хотел, но так вышло. Из-за сына-покойника у него спор с властями вышел, и он в сердцах одного из начальников кулаком…
— Сын не на фронте погиб?
— Если б на фронте, может, и легче было бы материнскому сердцу, и Хведор не маялся бы… Один сын всю войну воевал, и сколько ранений имел, и наград много! Старший он был, в последнюю зиму пал, героически, писали, смертью храбрых. Когда похоронную принесли, Хведора дома не было, и я это письмо за икону положила. Сколько сама плакала, а Хведору не сказывала. Скажу, думала, потом, а он пусть этого горя еще не знает. Но он, оказывается, все знал, но разговора о смерти сына не вел, меня жалеючи. Помучился сам, терпел, но однажды утром, когда уже война заканчивалась, он меня спросил:
— Тебе, скажи, Прасковья, усопшие когда представлялись?
— Ты к чему это, Хведор?
— Нет, ты скажи — представлялись когда и в каком одеянии? Погребальном ли, или в белом каком?
— Мать-покойница в первые годы часто представлялась. В белом все, красивом…
— Ну вот, Прасковья, не жди больше нашего старшего сына. Не потому не пишет, что в партизанах или в плену. Убиенный он, Прасковья. Ночью он мне представился, во всем белом, и куда-то торопился, и меня все упрашивал:
— Причеши мне, отец, волосы и смотри, чтобы и сзади хорошо лежали, как раньше, когда вы нас в школу снаряжали или к рождеству…
Взялся я за расческу и только тут углядел, что у него левой половины головы почти и нету. Дыра одна, большая.
Сильно мы с Хведором тогда горевали, но не так убивались, как те, у кого война все отняла — и сыновей и отца. Хведор мне тогда еще такие слова говорил:
— Хотя сына мы и потеряли, но счастливые мы, Прасковья. У многих-то начисто всех! Вот горе-то настоящее…
Спустя неделю или две младший и вернулся, сильный такой, возмужалый, со смешными усиками, и вся грудь в отличиях. По нашему командиру, сказывал, усы у меня. Он усатый был и мы все по нему.
Радости сколько было! И смеялась я и плакала тоже, но тут это все одно. И Хведор радостный был. Тоже смеялся, но и отворачивался. Не то слез своих показать не хотел, а может, и другое было: сильно он старшего сына любил.