Ни разу свои неудачи на «литературном фронте» она не объясняла собственной бесталанностью.
Потом она выдвинула идею «потрясения»: писателю необходимо пережить войну, революцию, роковую любовь и т. д. Роман с волейболистом явно не тянул на потрясение. («Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые» — цитата.) Впрочем, на нее иногда накатывалась и мания величия. Иногда ей казалось, что ее рассказы оценит потомство. Как-то она сказала волейболисту со скромной улыбкой и «по-девичьи» краснея: «Мои рассказы не умрут… Я так думаю».
Волейболист, наверное, совсем не разбирался в литературе и в ответ тогда ехидно улыбнулся. Ох уж эти волейболисты!
Как-то она встретилась со своим бывшим учеником студийцем Сеней Басовым, и он ввел ее в «дом для бродяг», устроенный каким-то чудаковатым старым летчиком, которого все звали Филиппычем.
Сеня был литсотрудником в одном журнале, делал литзаписи знатным свекловодам и хлопкоробам, писал истории гидроэлектростанций и алюминиевых комбинатов, иногда «переводил» с подстрочников и потихоньку спекулировал книгами и иконами. Он был очарователен своей веселой и разнузданной циничностью и умел ответить на замечание любого чистоплюя. Ему скажут о совести литератора, которая должна быть как эталон метра в парижском подвале, или о традициях русской литературы, а он в ответ нарисует картины такого зла и безумия, разлитых в мире (Вьетнам, фашизм, расизм), что все его делишки сразу покажутся безобидными и даже смешными. Еще он объяснял, что его книги надо читать как юмористические и пропитанные тончайшей иронией.
Вот он и сподвигнул свою бывшую учительницу, а ныне ученицу, на писание истории аэродрома. Разумеется, Люция Львовна долго колебалась и что-то плела об эталоне метра и совести писателя.
В «доме для бродяг» собиралось много авиационной публики, но разговорить ей никогда и никого не удавалось: ее всякий раз окружала убийственная вежливость. Кроме того, там бывало так накурено! Ужасно. И старикашка Филиппыч не пожелал ей помочь в создании истории аэродрома. Он избегал ее. Она так и не увидела его ни разу.
Спал Росанов против обыкновения плохо. Четырехлетняя Ирица, соседка, заболела бронхитом и изнуряюще кашляла за стенкой. Этот кашель представлялся ему в полусне живым, серым, неопределенных очертаний существом. Девочка закатилась. Росанов завертелся под одеялом, выходя из предсонного головокружительного состояния.
«Что же делать?» — спросил он себя и стал глядеть на тени деревьев, образованные электрической луной. Загудела машина — по стене поползли, все ускоряя ход, полосатые вторичные тени стекол и, дойдя до предела, отскочили назад.
Он стал думать, что если б не этот кашель, то можно было бы бороться с бессонницей и, глядя на тени, думать о мокрых от дождя листьях, об открытых зонтах, цокоте копыт и шуме колес, вспенивающих лужи, — словом, о чем-то умиротворяющем и доавтомобильном.
В постепенно сужающейся полосе сознания пошли, как потеки чернил в подсвеченной воде, неясные, крутящиеся образы, и возникший в этой неясности и вращении «кашель» — нечто серое и злое. Удерживая в сознании это неопределенной формы существо с поблескивающими двумя зеркальцами зеленых глаз, он заставил «его» отойти от Ирицы, осторожно повел вон — Ирица молчала — и стал заманивать его к себе. Только бы не упустить! — Ирица молчала. Вот наконец «оно» забралось на створку форточки и заглянуло в комнату. Росанов притворился спящим. «Оно» мягко, по-кошачьи, соскочило на стол, потом на пол и вот уже поползло по одеялу. Только бы не шевельнуться: это может «его» напугать, и «оно» убежит. Ирица молчала. Зыбкая тишина! Приоткрыв глаза, он увидел над собой нечто крутящееся. Это была серая бабочка с зелеными глазами, с дрожащими крылышками, окруженная пылью. Росанов кашлянул и заснул.