Выбрать главу

— Ты на них наступил.

— На кого?

— На муравьев. Видишь, среди них крылатые?

— Ну и что?

— Это они всю жизнь работали, а перед смертью у них отрастают крылья… Или в период любви… Точно не знаю.

— Не знаешь, а дерешься. Может, они — вредные насекомые.

— Самое вредное насекомое — это ты, Академик. Иди работай.

Филиппыч стал прутиком пододвигать к муравейнику хвоинки, и его лицо сделалось необыкновенно добрым.

Комиссия проследовала мимо. Филиппыч даже не обернулся, хотя на него поглядывали, чтобы поздороваться. Потом он поднялся и, не обращая внимания ни на инженера, ни на комиссию, ни на Академика, который, разумеется, и не подумал идти тотчас на матчасть, двинулся в свою каптерку. Но по пути что-то услышал и обернулся. Это был маленький красный Ли-2. Как Филиппин услышал его моторы в шуме современного аэродрома, понять трудно. Самолет был в полярном варианте, с астрокуполом. Это улетал школьный друг Росанова — Ирженин. Когда-то они вместе поступали в летное училище, но Росанова медкомиссия зарубила по сердцу. Потом, правда, выяснилось, что врачи ошиблись, но, как говорится, поезд ушел.

Филиппыч поглядел, как Ирженин взлетает, оторвавшись, едва начав разбег, — так показалось Росанову, — и удовлетворенно кивнул.

За Филиппычем водились кое-какие странности. Впрочем, странности ли? Он, например, устроил в своей квартире «Дом для бродяг». То есть две комнаты отвел для гостей. Когда-то его гостями были знакомые летчики, геологи, охотники, моряки, авиатехники, которым негде приложить голову. Потом стали появляться знакомые знакомых, потом знакомые знакомых знакомых и, наконец, пошел косяком журналист и даже богема. Впрочем, здесь можно было встретить кого угодно, начиная с ловца змей, кончая только что освободившимся из заключения.

Филиппыч был сущим младенцем в делах практических, но людей оценивал точно, с несколько брюзгливым состраданием видавшего виды врача. Кроме того, он был несколько резонером. К нему, как мы уже говорили, лезли с исповедями и не только авиаторы. Он внимательно выслушивал и оценивал исповедующихся не без некоторого сарказма. Но кое-кого ценил по-настоящему. Особая у него слабость была к пилоту Ирженину, другу Росанова.

И в то время, пока Филиппин тосковал на аэродроме по самолетам, на которых летают другие, и помогал муравьям, в его квартире кипела жизнь.

Жизнь для Росанова потеряла всякую привлекательность после того, как медкомиссия забраковала его здоровое сердце. Тогда он поступил в авиаинститут (сердце оказалось как у космонавта) и во время учебы летал на планёрах, на Як-18 и прыгал с парашютом. Он надеялся в недалеком будущем уйти на борт. Однако желающих летать оказалось гораздо больше, чем самолетов, и авиационный спорт не дал ему никаких преимуществ по сравнению с другими конкурентами. И у большинства конкурентов родословные оказались лучше росановской: он был авиатором в первом поколении, без связей.

Потеряв надежду на душевное равновесие, он вспомнил свои детские занятия в литературном кружке при Доме пионеров и написал несколько «авиационных» рассказов. Писал он их так: внимательно выслушивал очередное приключение Ирженина и записывал его, заполняя пробелы собственным воображением. То есть жизнь Ирженина превратилась для него в некие, говоря красивым слогом, голубые сны. Само собой, «голубые сны» нигде не печатались.

Одно время Росанов, отыскивая «запасной выход» из создавшегося положения, которое его нисколько не устраивало, запил. Но это не помогло: в хмельную голову лезли одни банальности, тянуло поплакаться в любую манишку, и он всякий раз плел одно и то же, как испорченная пластинка. А наутро бывало стыдно себя, как обычно после выпивки, когда наговоришь лишнего. И во рту оставался вкус, словно поел комбижиру.

Он нашел еще один способ «протеста» против «существующего положения» и стал заниматься спортом и накачкой мускулов. Но для этого он был недостаточно влюблен в собственное тело, и не было у него никакого желания доказывать, что он лучший. Да и лучший ли тот, кто пробежал на одну десятую секунды быстрее или выиграл бой по очкам? То есть у Росанова был совсем неспортивный характер при неплохих физических данных. Его скорее привлекали «неистерические» идеалы спорта: «Познать искусство боя в совершенстве и к победе и поражению относиться безразлично». Вот только посвятить себя всецело упражнениям и не поглупеть было, как он считал, невозможно. К тому же «познавать искусство боя в совершенстве» — разве уже это не истерично? И разница между «истерическим», на пределе возможного, европейским спортом и азиатским, может быть, только кажущаяся?