Двое полицейских, погибших потому, что оказались не в том месте. Мексиканец, которому предстоит погибнуть. И он сам, в конечном итоге, в завершение всего...
"Если тебя поймают, ты пропал. Тебя никогда не отпустят. Тебя будут использовать и использовать. Ты это понимаешь?"
"Да".
"В плену ты не просто не сможешь больше служить на благо своего дела, ты нанесешь ему непоправимый урон. Ты погубишь его. Ты понимаешь?"
"Да".
"Тогда клянись. Мы будем помогать тебе и поддерживать тебя, но ты должен дать клятву. Что тебя не возьмут живым. Клянешься?"
"Kurdistan ya naman", – поклялся он. Курдистан или смерть.
Он бродил по горам неделю, потому что там можно было не опасаться преследования. Питался запасенными мексиканскими лепешками, орехами жожоба и мескитовыми бобами, как ему велели. Однако рельеф становился все более и более плоским, пока на восьмое утро от гор не осталось ничего, кроме далекого кряжа, коричневеющего на горизонте. Чтобы добраться до него, нужно пересечь расстилающуюся впереди равнину, над которой дрожало дымчатое знойное марево. Это была пустынная долина, ведущая в Тусон. В темноте такой переход слишком опасен.
"Бойся пустыни, – предостерегали его. – Если тебе придется преодолевать пустыню, это будет большое невезение".
Но за этой пустыней лежал Тусон, а оттуда автобусы уходили в Америку, на северо-запад, где его судьба была ser nivisht, предначертана свыше.
Он пустился в путь спозаранку. И очутился в море игл и колючек, так и норовящих ужалить. Оно тоже было красиво своеобразной безжалостной красотой, олицетворением всего самого смертоносного. На каждом подъеме или плавном спуске, с каждой осыпающейся каменистой тропки и гладкой прогалины, с каждого скалистого взгорья открывался новый вид. Однако самым сильным впечатлением этого долгого дня стала не опасность и не красота, но нечто совершенно иное. Безмолвие.
В горах никогда не бывает тихо: там всегда дует ветер и постоянно что-то встречается на пути. Здесь, на этой ослепительной равнине, не было слышно ни звука. Ни ветерка, ни шума – ничего, кроме его собственных шагов по пыли и голым камням.
Воды здесь тоже не было, а жара стояла убийственная. Он мог думать только о воде. Но упрямо шел и шел вперед. Во множестве миль впереди высился последний бастион гор, а за ними должен лежать Тусон.
Курд спешил вперед, задыхаясь от пыли. Над ним высился кактус сагуаро, экзотический и манящий. И еще сотня прочих усеянных колючками чудищ, часть которых, словно в насмешку над грозными шипами, была покрыта нежными соцветиями. Восковые листочки хлестали его ботинки. Он рвался вперед, один-одинешенек на бескрайней холмистой равнине. Он понимал, что должен завершить свой путь до темноты, иначе замерзнет здесь ночью, а на следующий день снова выйдет солнце и изжарит его.
"Один день, если все-таки придется переходить через пустыню. У тебя будет всего один день. Больше твое тело не выдержит".
Ему рассказывали о нелегалах-мексиканцах, которых заводили в пустыню и бросали там на произвол судьбы нечистоплотные контрабандисты, и как они погибали в страшных муках всего лишь через несколько часов в самую жаркую пору дня.
Улу Бег пробивался вперед, чувствуя, как в висках пульсирует кровь. Рубаху он снял и обмотал вокруг головы на манер тюрбана – это принесло небольшое облегчение, – а сам остался в одной майке. Но с каждым подъемом он молился, чтобы горы оказались чуть ближе, и каждый подъем приносил ему разочарование.
Kurdistan ya naman.
Рюкзак налился неподъемной тяжестью, но курд упорно цеплялся за него.
Он пробивался вперед.
Вскоре после полудня над самым горизонтом показался вертолет.
Вечно вертолеты, подумал он, всегда вертолеты.
Он проворно юркнул в расселину, порезав запястье об острые, словно нож, листья какого-то немыслимого растения. Брызнула кровь. Он прислушивался к стрекоту пропеллеров, взбивавших воздух, словно какую-то вязкую жижу, и к своему участившемуся пульсу.
Стрекот стал громче, курд вжался в узкую щель. Сунул руку в рюкзак и нашарил "скорпион".
Но стрекот затих.
Он выбрался наружу и окунулся все в то же ослепительное застывшее моря песка и колючей растительности. Голова болела, порезанное запястье саднило. Повсюду, куда ни посмотри, было одно и то же: волнистый песок, кактусы, жесткий кустарник под бескрайним небом да палящее солнце. И горы вдали. Улу Бег поднялся и пошел вперед, навстречу смерти.
К середине дня он чувствовал себя как пьяный. Один раз упал и даже сам не понял как, очнулся уже на четвереньках у подножия склона. Поднялся, но колени подогнулись, и он снова плюхнулся на землю. И опять поднялся, медленно, тяжело дыша, постоял, переводя дух, упершись руками в колени. Ему показалось, что он заметил тот фургон, дурацкий автобус, надвигающийся на него, битком набитый светловолосыми американцами, сытыми и богатыми, а впереди катили на велосипедах их детишки.
Он сморгнул – и наваждение рассеялось.
Или нет? В память ему намертво врезалось воспоминание о той неповоротливой огромной махине. Его настороженность, его нелепость – и вместе с тем целеустремленность – вот что ему запомнилось.