Он начал издалека. Букварь и «Первая книжка после азбуки» обрели бы в нем талантливого и упорного слушателя. Беспрестанно утверждаясь сразу на шестистах плоскостях, он околачивался парадоксами, бронировался несвежими цитатами из сатирических журналов истекшего десятилетия. Все, только что изложенное, он опровергал немедленно. Говоря: А есть Б, он вытягивал лицо. Потом, сделав паузу и скорбную мину, переживал секунду углубления, созерцания и покаяния. И это приводило его тотчас же к утверждению что: А не есть Б. Так он таскался по всей азбуке. Пробежавшись по ней раз восемь, он наткнулся на букву «О» и сказал с улыбкой, определенно требовавшей сочувствия:
– Я, конечно, не говорю об альфе и омеге; но, думаю, было бы не слишком смело с моей стороны, указать на некоторое мое с ними родство…
Я улыбнулся сколько только мог сочувственно и напомнил ему о прелестной истине, полагавшей, что два раза повторенное два дает в сумме четыре. Сияние истинного блаженства разлилось по его фигуре. Это керосино-калильное просветление восхитило его самого, и с усмешкой карбонария, поведал он мне, что это была затаенная его мысль. Ей он доверялся неограниченно. Тут он пустился в интимные разоблачения: «М-me N любила M-r М, но муж, – муж, знаете ли!., хотя, хотя – чего же Вы собственно хотите?..»
Здесь я заметил, что он истощил свой запас тем. Свет свободно проходил через него. Его лицо стало вытягиваться, как у гостя, которого дома ждут обедать.
Я отвернулся от него, – поднял высоко лоб и принялся за работу.
Когда Фантаст исходит из простых и ясных данных – и приходит к существенной путанице, он переживает чистое и истинное разобщение с теми условностями, которые встают на дороге художника.
Он подобен рыси, крадущейся за оленем, что ластится и пригибается к лапам лиственницы единственно из охотничьей радости.
Но существует два рода путаницы. Путаница, в которую попадал Маленький Цахес-Киноварь и Тусман глубоко отлична от блаженной и единой путаницы студента Ансельма. Нам необходимо глубоко усложнять наше положение в мире, если нам желательно добиться от работы нашей больших и ценных результатов.
Холодная сеть высей – вышние отроги – зовет неделимый голос художника:
Но это положение художника есть его внутренняя ориентация. Проследим же положение художника, утверждающегося среди земных иллюзорных ценностей. Останавливаясь в земном, художник ранее всего останавливается между жизнью и смертью. Но он волен признать жизнь – сном небытия и утвердить ее существенную смертность. То, что называем мы жизнью (кипение сил даймонических) непосредственно зависит от смерти, которая в жизненности своих проявлений – является мыслимым пределом небытия. Художник является нам посланником небытия. Эфирные пропасти небытия гласят его устами.
Изо всех мыслимых изображений бога искусства наиболее отвратителен Аполлон Кифаред. Беспокойная театральность проститующого олимпийца – режет глаза в этом изваянии. Не трудно понять, что именно под этой личиной скрылся Молох, пожиратель младенцев. Но это самый аполлоничный Аполлон, он истинно формален. Он, наконец, – Аполлон упадка, декаданса, гомосексуализма, – и прочих деликатесов. С презрением художник отвергнет ситукана, находясь в первой своей неделимой резиденции. Но вступая в область декламации, эстрады, «такой-то книги стихов», – он, художник, дабы не затеряться в копнах газетного гуманизма, он, художник – истинный и единственный гуманист, стараясь, сколько это возможно «на земле низу», не предавать своего искусства – предастся аполлонизму, и здесь золотой ореол его мастерства превратится в ходячую монету.
В давние времена патроны алхимиков ставили перед их лабораториями золоченые виселицы. Художник аполлонист скажет: