А у седьмого на пятке черная бусина.
Евстя умаялся, пока прикрепил. Зачем? И сам не знает, но клинку она по душе пришлась. Сразу дурить перестал, подчинился Евстиной руке.
– Ты так ничего и не вспомнил? – спросил человек.
Если подумать, щит – слабая преграда, такую разнесть – что дыхнуть… а он не боится. И верно, магией от него тянет, не огненной и не водяною, их дух Евсте хорошо знаком. И не ветра… ветер легкий, верткий, что восьмой номер, который всяк раз усмирять перед броском надобно. И за норов этот Евстя восьмой номер недолюбливал. Думал даже сменить, но… он же ж прижился промеж прочих. И как знать, как остальные к перемене отнесутся.
– Кто ты?
Под заклятьем маскирующим гость явился.
Вот и не понять, кто перед тобой… кто угодно.
– Друг.
В это Евстя не поверил. Случалось ему встречать таких от… друзей… один принес мяса… Евстя тогда есть хотел, и так, что живот сводило с голоду… а этот с куском мяса. Прям сочился жиром тот кусок. И жир этот на хлеба краюху падал.
А человек уговаривает, мол, жалко стало скоморошьего плясуна. И Евстя поддался б, да… Рябого принесло. Он, не разбираясь, добродею кнутом по рукам переехал… после и Евсте досталось.
За дурость.
Мясо то Рябой собаке кинул. И заставил глядеть, как сучит она ногами, захлебываясь блевотиной.
…никто не желал рисковать золотишком. А на Евстю в тот день ставили много.
– Хотел бы я убить тебя или кого-то из них – убил бы, – сказал человек.
Возможно.
Но это не значит ничего, кроме того, что от живых он больше пользы поимеет.
– Скажи, Евстигней, ты бы хотел вернуть свою память?
– Не знаю.
Девятый номер вот предсказуем. Он идеален во всем.
– Неужели не хотелось бы понять, кем ты был?
– Не знаю, – Евстя отвечал честно.
Он и вправду не знал.
Прошлое?
Прошло.
В нем всякое было. Так какой смысл нырять в омут еще глубже? Забыл так забыл… Божиня даст – вспомнит. А нет, то и надобности в той памяти нет. Что она переменит?
– Твоя память – это часть тебя. – Человек, вот упрямец, не собирался отступать. – И пока ты не вернешь ее, быть тебе половиной себя…
Да хоть четвертиною.
– Что ж… – Человек смолк. Он просто стоял, глядя, как Евстя укладывает ножи. Десятый, как обычно, заупрямился, в ножны вошел со скрипом. Воли ему… но не своеволия. И Евстя ласково погладил рукоять из оленьего рога. Сам точил.
Сам крепил.
И потому знает, что ждать от нее… и от прочих.
– Пусть себе ты безразличен, но что скажешь за остальных?
А чего за них говорить? Каждый за себя скажет.
– Ты не думал, кто из них… царем станет?
Никто.
Евстя знал это. Когда понял? Пожалуй, когда девчонку на костер спровадили. Или еще раньше? Когда погиб Ежонок, которому всего семь было… мальчонка. Ершистый. Строптивый. Уверенный, что уж он-то один ведает, как жить…
…сбежал.
…и волки пожрали.
…так сказали им, когда принесли из лесу тело, завернутое в плащ. Черный плащ с собольим воротником… матушкин… откудова он взялся?
Она уж две седмицы не наведывалась. А плащ оставила, будто бы зная наперед, что пригодится. Да и то, неужто иного какого не нашлось? Почему-то именно этот плащ, из тяжелой ткани, чуть поношенный, самую малость даже потертый, врезался в Евстину память.
И еще белая рука, из складок выпавшая.
И похороны… костер погребальный… слова, которые говорил дядька… и понимание, что за словами этими – пустота. Будут иные костры… один за другим встанут… и другие плащи, небось у царицы их много.
На каждого хватит, чтоб с головою укрыть.
– Надо же, – удивился человек. И выходит, без слов все понял. – Какой сообразительный… что ж не ушел?
– Куда?
– А хоть бы к скоморохам…
Евстя провел пальцами по рукоятям ножей. К скоморохам? Вновь дорога без конца и края? Клетки. Люди. И медведи, ошалевшие от клеток и людей.
Заборы.
Собаки на цепи.
Голод.
Нет уж, он, Евстя, не настолько свободы жаждет. Жизнь нынешняя его спокойна и сытна.
– И не боишься, что ты следующим уйдешь? – спросил человек, щепку из щита вытаскивая.
Евстя вновь плечами пожал: а чего бояться? Смерти? Он столько раз на нее глядел, что и не упомнит уже… у его смерти блеклые медвежьи глаза.
И из пасти воняет.
И…
Он видел, как дохнут задранные собаки.
Или медведи… люди, которых угораздило выйти, удаль свою показывая… нет уж, лучше яд… или проклятье там… как-то оно милосердней. И, коль вспомнить, об чем жрецы говорят, у смерти тысяча путей. Всех не избежишь.