На самом деле, я забыла примерно все.
Я не помнила, как я здесь оказалась.
Я не помнила, как мое имя и сколько мне лет.
Все, что мне было о себе известно — это то, что мне холодно, и совсем недавно я преступила закон, движимая голодом. В последнем я не сомневалась просто потому, что рулет у меня был, а кошелька никакого не было, из чего следует, что…
Ну, это же естественно, знаете — воровать, когда тебе не на что купить еду.
С рынка нужно было уйти, и я направилась в сторону темных и еще более вонючих переулков справа от меня. Вода в ботинках противно хлюпала. К этому звуку не получалось привыкнуть, о холоде в ногах не получалось забыть. Тело казалось мне каким-то чужим. Я попробовала различить собственное отражение в одной из луж, мимо которой шла. Ничего не вышло — стоило мне склониться над ней, как какая-то ворона нагадила в нее, и она пошла кругами.
— Сволочь, — сказала я вороне, которая ответила мне резким язвительным карканьем и улетела.
В одном из переулков обнаружилась полугнилая бочка, на которую я взгромоздилась и с наслаждением уничтожила свою добычу. Вкус рулета воспринимался странно. Казалось, что я его не только чувствую, но и вижу — он был светло-золотистым, лучился, точно золотой эффи в свете свечи. Пару раз я отвлекалась на попытку вспомнить собственное имя, но это теперь казалось мне неважным.
Покончив с рулетом, я огляделась. С одной стороны был рынок, где мне совершенно нечего делать, с другой — чернота проулка, в которой может быть полно разной недружелюбной дряни. Можно было вернуться на рынок и слоняться там, в свинцовом небесном свете то ли мрачного утра, то ли спустившихся сумерек. Шум займет мою голову, прогонит лишние беспокойные мысли. И лоток с рулетами остается все там же — смогу стащить еще один, если что.
Решение казалось очевидным, и я направилась обратно в сторону рынка. Ботинки хлюпали так мерзко, что их хотелось заглушить в первую очередь.
— Эй, ты, — прилетело мне в спину из темноты. Голос был хриплым, и мне почудилось, что он царапает мое тело. — Не возвращайся туда.
— Почему это? — осведомилась я. — Ты кто вообще?
— Вернешься — останешься там навсегда.
— Это плохо?
— Смотря для кого. Для тебя — пожалуй, да, — обладатель голоса то ли закашлялся, то ли засмеялся. Мерзко, раздражающе. Хотелось кинуть в него что-нибудь и уйти. Я сделала шаг к рынку, и ботинок опять мерзко хлюпнул. Этот звук вызвал внезапную тошноту, сырость воздуха смешалась с ледяной изморосью пота, покрывшей мой лоб. Подкатил неожиданный, ничем не объяснимый страх, и серая рыночная площадь вдруг показалась мне единственным спасением от… чего?
— Стоять! — рявкнули из темноты. — Тебе что было сказано, дура?
Странно, голос изменился. Такой же раздражающий, царапающий и даже ранящий, но… на него мне почему-то захотелось пойти. Захотелось с почти такой же силой, как только что — метнуться к рынку и потеряться там.
— Кто ты? — выкрикнула я, борясь с собственными ногами. — Покажись, что ли!
Темнота молчала — и была совершенно пуста. Это я вдруг поняла каким-то задним чувством. Тот, кто прятался в ней, ушел. Но эхо последних слов осталось в моих ушах, звучало там, повторяясь, сводило с ума, и очень нужно было найти этого человека, снова услышать этот голос, и тогда оно умолкнет…
Перед тем, как ринуться вглубь сырого мрака, я успела заметить странную вещь: ярко-зеленый стебелек вьюнка, вдруг вытянувшийся по стене прямо из-под бочки, на которой я сидела. Он был таким ярким, что, казалось, осветил стену, по которой карабкался вверх.
Я побежала в темноту, а голову мою разрывало эхо и чавкающий звук моих собственных шагов. В какой-то миг я оглянулась — только затем, чтобы понять, что вокруг ничего не осталось, кроме темноты. Темная кишка переулка поглотила меня, скрыв даже тот бедный и блеклый свет, который был на рынке, и вернуться назад уже нельзя. Я начала судорожно тереть глаза одной рукой, надеясь различить хоть что-нибудь, а другой — пыталась нашарить стены. Ни то, ни другое мне не удалось. Заплетающиеся ноги несли меня вперед — в основном, потому, что у них не было особого выбора. Я вытянула перед собой руки, чтобы не налететь на какое-нибудь препятствие с размаху, а потом зажмурилась, чтобы окружающая темнота перестала сводить меня с ума…
...И открыла глаза, когда в мое колено врезалось что-то очень твердое. В лицо ударил свет, показавшийся мне ослепительным, хотя на самом деле он просто был. Сквозь пелену слез я различила скрипучие доски пола, шерстяное покрывало и табуретку, на которую, собственно, и налетела. Боль в колене была очень сильной, и я расплакалась.
— Навелин! — чьи-то мягкие, пахнущие дымом и травяным чаем руки подняли меня и принялись отряхивать мое платье. — Сколько раз тебе повторять — смотри, куда идешь! Да чего ты носишься по кухне, как трамонтана какая-нибудь?
Я подняла заплаканное лицо, отняла от платья руки. В моей ладони была заноза.
Источником света, показавшегося мне таким ярким, была просто масляная лампа. На столе лежала неоконченная вышивка. В слюдяном окошке отражалась уродливая мозаика на противоположной стене, которую мы в приюте привыкли звать Троллем Вынь-да-сплюнь. Самых маленьких пугали, что Тролль Вынь-да-сплюнь приходит за теми, кто ворует и прячет чужую еду.
Неверный желтоватый свет выхватывал из заоконной темноты редкие осмелевшие снежинки.
— Бабушка Мэйв! — я хлюпнула носом. — Прости, я случайно…
— Ну, ну, трамонтана ты моя. Как коленка? И чего не спишь так поздно?
— Мне страшный сон приснился…
— Какой?
Вьюгу за окном стало слышно. Она кричала и надрывалась. Отражение Вынь-да-сплюнь дрожало. Эта комната всегда была оплотом спокойствия, но сейчас в ней что-то было не так. Что-то болезненное и колючее таилось в тенях от лампы, стерегло меня, ожидая, когда разомкнется безопасное кольцо рук…
— Не помню… но я ужасно испугалась, бабушка, — я опять начала тереть руками глаза, надеясь, что тревога покинет меня вместе со слезами.
Вьюга билась в окно, белая, холодная и неистовая, точно утопленница, покинувшая темный омут, чтобы наказать виновника своей смерти. Я почти видела, как жуткая искристая рука царапает ставни, ранит о них кожу, стучит... и ее хозяйка жаждет ворваться внутрь, чтобы опрокинуть масляную лампу и погасить ее спасительный огонек…
Я спрятала лицо на груди бабушки Мэйв.
— Ветер так жутко свистит…
— Испугалась его, что ли? Вот нашла, чего бояться! Оттого-то он и свистит так страшно, что знает: до тебя ему не дотянуться. Злится. Он знает, что тебя защищают стены, и я тебя в обиду не дам — вот и ревет от бессилия.
— Правда?
— Конечно. Дело-то молча делается. А где похвальба, вопли да угрозы — там срам один.
Тени перестали колоться, стали серыми и мягкими, точно коты, и уползли в свои уголки, переминаться с лапы на лапу в ожидании новой порции страха. Мой же иссяк.
— Бояться, трамонтана моя, никого не следует. Вот поосторожнее быть — это надо бы. Ветра ты боялась, так ему тебя не достать. А вот табуретки ты не боялась, а коленка теперь синяя совсем стала. Пряталась лиса от медведя, да в капкан и угодила, а на что она медведю-то — о том лиса не думала…
Капкан… капкан… это слово как будто оторвалось и повисло в воздухе, позвякивая капелью. Кап… кан…
Тепло объятий и запах трав клонили меня в сон. Веки тяжелели и слипались. Прежде, чем задремать на коленях у бабушки, я оглянулась на табуретку, которую встретила коленом. Она по-прежнему лежала на полу. Одна ее ножка была чуть короче другой, и по ней первым видением наступающего сна струилась, оплетая сухое дерево, тонкая зеленая нить, которая казалась бы шелковой, если бы на ней не распускались сиреневато-белые цветы. Вьюнок прорастал сквозь неровные доски...