— Вам виднее, Луиза, что со мной делать, — прошептал Юрбен.
Кротость, прозвучавшая в его голосе, потрясла её. Она села возле него на грубошёрстное одеяло, лежавшее поверх брезентовой складной кровати. Юрбен смутно ощутил иронию, присутствующую в этом дружеском жесте, который, казалось, внезапно сломал барьер между хозяйкой и слугой в тот момент, когда она, чтобы оправдать решение о его увольнении, перечислила все невзгоды, которые влекла за собой старость. Он подумал о том, каким приключением мог бы стать подобный визит к нему Луизы раньше, в течение тех тридцати лет батрачества, наполненных любовью к своей госпоже, любовью немой, любовью без надежды, но не безысходной, довольствовавшейся одним лишь её присутствием. Со своей стороны, Луиза с удивлением вспоминала, какое место занимали некогда в её мыслях этот угол в глубине конюшни и эта жёсткая брезентовая кровать. Оказавшись вдовой, она на протяжении многих лет боролась с искушением прийти вечером к одинокому Юрбену в его клетушку. Его лицо под той же самой фуражкой с откидным клапаном уже тогда обрело это гордое и неприступное выражение испанского вельможи, только двадцать лет назад оно у него было чуть более полным, а тело — сильным. Тогда Луизу неотступно преследовал образ этого мужчины, который, не ведая любовных наслаждений, спал в углу конюшни. После того как она укладывала детей, ей не раз случалось оставлять кухню и направляться в сторону конюшни. Соблазн был тем более силён, что она не сомневалась в нём, в его честности и порядочности. Но всякий раз гордость за своё положение, чувство достоинства почтенной матроны, да ещё какая-то боязнь уронить себя в глазах непорочного человека удерживали её у самой двери. Однажды вечером она всё-таки тихонько к нему вошла. Она неподвижно стояла в темноте, дрожа от желания и тревоги, и слушала дыхание спящего работника, смешивавшееся с дыханием лошадей. Так продолжалось несколько минут, пока она дожидалась внутреннего согласия с самой собой, боясь и надеясь, что вдруг что-то произойдёт и подтолкнёт события. Затем, стыдясь победы над собой и злясь на себя, она на цыпочках вышла.
Сейчас они сидели рядом, и ни он, ни она не знали, что каждый из них значил для другого, сидели и думали о прошедших глухих годах, о громких зовах, оставшихся без ответа. Они чувствовали себя виноватыми: он за то, что смел любить, она — за то, что не посмела, и умилялись друг другу. Луиза склонилась над Юрбеном и положила ему руку на плечо — по дружескому велению сердца с примесью некоторого любопытства и удивления, что когда-то от одной мысли о таком простом жесте у неё в жилах закипала кровь. Старик не смел пошевелиться. В тусклом свете закутка его лицо светилось нежностью и благодарностью. По его щекам скатились две слезы и потухли в колючках седой щетины, которую он брил раз в неделю. Он был счастлив, и это счастье восхищало его самого. Заметив слёзы Юрбена, Луиза не удержалась и тоже заплакала. Плакала она без печали, напротив, даже радовалась тихой передышке, в которой жестокие борения прежних дней, казалось, обрели завершение и явились наградой.
— Увы, — сказала она после слёз и молчания, — как бы там ни было, людям одного возраста легко договориться. Чего здесь особенно раздумывать? Вы, Юрбен, часть нашей семьи, в большей, например, степени, чем мой брат Луи, который живёт в Берсайене, или тот же Глодпьер, парень моей сестры Забели. Зачем вам куда-то ещё идти, жить не у нас, а в другом месте? Здесь ваше настоящее и самое подобающее вам место.
Она говорила, и ни он, ни она не обратили внимание на шум шагов в конюшне. В дверях закутка появился Арсен. Луиза убрала руку с плеча старика, даже сердясь на него за то, что её поймали вот так с поличным. Арсен хорошо расслышал последние слова матери. Когда он увидел их два заплаканных лица, его серые глаза заблестели от гнева, и он произнёс своим суровым и холодным голосом, которому не осмеливались перечить:
— Ну, Юрбен, моя мать сказала вам, что вы будете работать у нас до октября? Когда днём поработаешь, вечером можно с полным правом отдохнуть. И у вас есть это право, как и у всех остальных.
Он выдержал паузу, стараясь прочитать ответ во взгляде Юрбена. Старику ничего не оставалось кроме как кивнуть в знак согласия.
— А пока у нас ещё есть время подумать, как организовать вашу жизнь.
10
Вернувшись после мессы, Жюльетта Мендёр решила пришить пуговицу. Её мать ломала хворост рядом с печкой, на которой варился говяжий суп, и тут же на треножнике кривым садовым ножом расщепляла палки покрупнее. Кухня с низким потолком и узким оконцем выглядела убого, несмотря на то, что мебели в ней хватало. Глинобитный пол свидетельствовал о бедности, и это впечатление особенно усугублялось при взгляде на царивший в углу, возле печки, беспорядок с разбросанными всюду сучками, свалившимися с поленницы дровами и стоявшими тут же глиняными чашками с прилипшими к ним остатками месива, которое не доели собака и домашняя птица. На одной из выбеленных известью стен висела реклама швейной машины, а рядом — календарь, выпущенный почтовым министерством. Сидя верхом на стуле и глядя куда-то в сторону, Ноэль Мендёр сердито слушал, что говорит сын.
— Я видел её не хуже, чем вижу сейчас вас, — сказал Арман. — С голой задницей и всем остальным, она стояла на берегу.
— У тебя что, язык отсохнет, если ты будешь выражаться поприличнее, да?
— А я и не знал, что вы только что отведали освящённого хлебца, — съязвил Арман. — Ну, а как я должен говорить?
Отец не удостоил его ответом. Арман повернулся к женщинам, чтобы спросить их мнение, но в этот момент во дворе прогремел зычный кирасирский голос, и Жермена, старшая из сестёр Мендёр, вошла на кухню, наклонившись, чтобы пройти под притолокой.
— Я нашла, где она их несла, наша серая, — прокричала она. — Одиннадцать яиц, я их собрала.
Она показала яйца, которые принесла в переднике. Домочадцы успокоились. Они всякий раз немного побаивались, не появится ли она, таща в каждой руке по мужику. Громадная, как кирасир, гвардеец, или прусский гренадер, с мощной нероновской шеей и руками лесоруба, но в то же время с тяжёлыми, твёрдыми, натягивавшими ткань кофты грудями, не менее округлыми и всегда готовыми к бою бёдрами, она была ненасытной пожирательницей и разрушительницей мужчин, бурей, изнуряющей мужей, неутомимой похитительницей девственности. Выйдя в тридцать лет в четвёртый раз замуж, на этот раз за сборщика налогов из Сенесьера, она превратила его в тень, в порыве страстных лобзаний вывихнула ему плечо, а с его налогоплательщиков чуть что снимала штаны, и у одного пятнадцатилетнего приказчика выпила столько субстанции и здоровья, что того срочно пришлось отправить в санаторий. Вернувшись месяц назад в лоно семьи, она ожидала оформления развода, которого потребовал муж. Не без страха относясь к присутствию Жермены под их крышей, родители, однако, принимали её не без некоторого благорасположения, поскольку в работе она стоила троих мужиков и пары волов.
— Вот уж несколько дней серая курица, я так себе думаю, ну, в конце концов, чёрт её побери, я так себе думаю, ну, вот курица хорошо ест и от петуха не отказывается, так должна же она нести яйца! Несколько раз вчера я пыталась проследить за ней, но ведь они хитрые, они знают, когда мы с них глаз не спускаем. И вот сейчас выхожу я из риги, даже ни о чём и не думаю, и что же я вижу? Моя серая слетает с изгороди, той, что около огорода и кудахчет, сообщает, что снесла яйцо.
— С изгороди около огорода? — удивился отен. — Да ты что, быть того не может. Изгородь около огорода отсюда и не видно.
Жермена немного растерялась и, решив, что если она будет класть яйца на стол с преувеличенной осторожностью, то можно будет не отвечать. Ноэль встал и подошёл к ней, не сводя с неё глаз.
— Рига? Но чёрт побери, какая рига? Это может быть только рига Мюзелье, не иначе.
— Ой, — сказала Жермена с невинным выражением лица, — одно я всё-таки разбила. А вы знаете, Мюзелье, в сущности, если пораскинуть мозгами, не такие уж плохие люди. А у меня так получилось, что я там беседовала с Виктором.