– В тысяча пятьсот двадцать третьем году… – начинает Гаскойн.
– Надо ли сейчас разыгрывать те сражения по новой? – спрашивает кардинал.
– …герцог Суффолк был всего в пятидесяти милях от Парижа.
– Да, – говорит он, – а вы знаете, что такое пятьдесят миль для полуголодного пехотинца, который засыпает на мокрой земле и просыпается окоченевшим? Для обоза, когда телеги по оси увязают в грязи? А что до побед тысяча пятьсот тринадцатого… оборони нас Господь.
– Турне! Теруан![12] – восклицает Гаскойн. – Вы что, слепы? Два французских города взято. Король проявил на поле боя чудеса храбрости!
Будь мы на поле боя, думает он, я бы плюнул тебе под ноги.
– Если вы так любите короля, почему бы вам не поступить к нему на службу? Или вы и так уже на жалованье у его величества?
Кардинал тихонько откашливается.
– Мы все служим королю, – говорит Кавендиш.
А кардинал добавляет:
– Томас, мы все – творения его рук.
Они садятся в барку. Над нею реют флаги: роза Тюдоров, две черные корнуольские галки – символ святого покровителя Вулси, Томаса Бекета. Кавендиш, хлопая глазами, восклицает: «Гляньте, сколько лодок на реке! Так и снуют!» В первый миг Вулси думает, что лондонцы вышли с ним попрощаться. Но когда он всходит на барку, с лодок несутся гогот и улюлюканье. На пристани собрались люди, и, хотя кардинальская стража их сдерживает, нет сомнений, что намерения у толпы самые враждебные. Когда барка начинает двигаться вверх по реке, а не вниз, к Тауэру, слышны вопли и угрозы.
И вот тут-то кардинал теряет власть над собой: падает на скамью и говорит, говорит, говорит до самого Патни:
– За что меня так ненавидят? Что они от меня видели, кроме добра? Сеял ли я вражду? Нет. Доставал зерно в неурожайные годы. Когда взбунтовались подмастерья, на коленях в слезах молил его величество помиловать зачинщиков, уже стоявших с веревками на шее.
– Толпа, – произносит Кавендиш, – всегда жаждет перемен. Видя, как великий человек вознесся, она хочет его низвергнуть, просто ради новизны.
– Пятнадцать лет канцлером. Двадцать – на службе у короля, а перед тем – у его отца. Не щадил себя – вставал рано, трудился допоздна…
– Вот что значит служить властителям, – замечает Кавендиш. – Следует помнить, что их любовь недолговечна…
– Властитель не обязан быть постоянным, – произносит он, а про себя думает: я ведь могу не утерпеть и выбросить тебя за борт.
Кардинал перенесся на двадцать лет назад, в прошлое, когда молодой король только вступил на престол.
– Заставьте его трудиться, говорили некоторые, но я отвечал: нет, он молод, пусть сражается на турнирах, охотится, выпускает соколов и ястребов…
– Играет на музыкальных инструментах, – подхватывает Кавендиш. – Его величество все время перебирает струны лютни или мандолины. Поет…
– У вас он просто Нерон какой-то.
– Нерон? – Кавендиш вздрагивает. – Я такого не говорил!
– Добрейший, мудрейший государь в христианском мире, – говорит кардинал. – Я не желаю слышать о нем ни одного худого слова…
– И не услышите, – замечает он.
– Чего я только не делал! Пересекал Ла-Манш, как другой переступает через ручеек мочи на улице! – Кардинал качает головой. – Днем и ночью, в седле и за четками… двадцать лет…
– Это как-то связано с английским характером? – пылко спрашивает Кавендиш, все еще вспоминая разъяренную толпу на пристани; даже и сейчас люди еще бегут вдоль берега, свистя и делая непристойные жесты. – Скажите, мастер Кромвель, вы бывали за границей: англичане что, особенно неблагодарная нация? Мне кажется, им нравятся перемены ради перемен.
– Не думаю, что дело в англичанах. Скорее – просто в людях. Они всегда надеются, что новое будет лучше.
– Но что они выиграют? – настаивает Кавендиш. – Сытого пса сменит голодный, кусающий ближе к кости. Место человека, разжиревшего от славы, займет тощий и алчный.
Он закрывает глаза. В серой воде смутно отражаются три силуэта – аллегория Фортуны. В центре – Низверженное величие. Справа Кавендиш, олицетворение Добродетельного советчика, бормочет ненужные, запоздалые слова, которые опальный вельможа слушает, склонив голову; он сам в роли Искусителя слева, и кардинальская рука, унизанная перстнями с гранатами и турмалинами, до боли сжимает его руку. Джордж давно отправился бы за борт, не будь сказанное, при всей своей банальности, по сути верно. А почему? Из-за Стивена Гардинера. Негоже называть кардинала разжиревшим псом, но Стивен определенно алчен и тощ. Недавно король назначил мастера Стивена своим личным секретарем. Не так уж мало людей, вышколенных кардиналом, служит теперь при дворе, но Гардинер, если сумел правильно себя поставить, ближе к его величеству, чем кто-либо другой, за исключением человека, стоящего подле монаршего стульчака с подтиркой в руках. А было бы неплохо, если б и эту обязанность поручили мастеру Стивену.
12