В городе Петра повсюду ощущаешь «лапу мастера» и полет его воображения. Петербург утыкан изящными европейскими химерами, купленными или скопированными по наказу самодержца наподобие Константинополя — новой столицы Рима, которую по указу императора украсили вывезенными из Эллады и Азии статуями богов, героев, мудрецов и поэтов древности. Недоставало только душ тех знаменитых мужей, в честь которых были воздвигнуты эти удивительные памятники. «…Не в городе Константина и не в период упадка империи, когда человеческий ум находился под гнетом гражданского и религиозного рабства, можно бы было найти душу Гомера или Демосфена», — считает английский историк Э. Гиббон. Как это верно и в отношении Петербурга — областного центра распавшейся империи.
В исторической судьбе городов гений места имеет огромное значение. Он явно был неблагосклонен к обеим русским столицам, возведенным на не тронутой цивилизацией почве. Тогда как при строительстве средневековой Женевы использовались фрагменты разрушенных зданий ближайшей римской колонии Новиодунум. Особенно не повезло Петербургу, он возводился где-то между землей, водой и небом и стал символом восстания личности против «холуйской» жизни русского московского рода. Тем не менее российские столицы строились с умом, по рациональному плану. Москва «по милости Божией» — Третий Рим, Петербург — «Новый Амстердам-с», этакий буржуазно-социалистический парадиз, хотя и возведенный на костях. Город на Неве оказался рабом свободы. Получив ее в феврале 1917 года, Петроград распорядился государевым даром по-рабски уже в октябре. Революционное творчество масс свелось к грабежу и террору, а дионисические переживания и мистико-анархическая свобода русской интеллигенции обернулись изгнанием и привели в Европу-матушку. Женева похожим образом довольно неестественно вписана в культурно-исторический ландшафт Европы со времен Юлия Цезаря, который писал в «Галльской войне»: «При известии о том, что гельветы пытаются идти через нашу Провинцию, я ускорил свой отъезд из Рима, двинулся самым скорым маршем в Дальнюю Галлию и прибыл в Генаву. Во всей Провинции я приказал произвести усиленный набор… и разрушить мост у Генавы». Очевидно, тогда гельветы впервые ощутили себя изгоями Европы. Отчужденность приводит к осознанию собственной исключительности, избранности, появлению мессианизма и идеи особого культурно-исторического призвания. И это нас, безусловно, роднит с альпийской республикой. Русскому человеку присуще обостренное чувство нереальности. Тот же Достоевский — этот питерско-московский «русский мальчик», нелепый неврастеник, временами буйный, но безобидный до слез интеллигент, «меняет вехи» как перчатки. Среднестатистический женевец, напротив, весьма консервативен. Он не склонен к переоценке вечных ценностей и чем-то похож на чеховского «человека в футляре». Швейцарец свято верит в собственную правоту и непогрешимость и, наверное, именно по этой причине время от времени доносит в полицию на своих менее совершенных близких; он безусловный сторонник свободы совести, что на деле означает ее отсутствие. Единственное, что объединяет женевцев, — это деньги… Таким довольно прозаическим образом выражается у швейцарцев русская интеллигентская идея всечеловечности и всеединства. Перед звонкой монетой отступают различия в истории, культуре, языке, религии. Деньги сформировали деятельную, амбициозную, заносчивую и немного вороватую «гельветическую» нацию.
Женева — колыбель русских революций, кузница их материалистического духа. Из этого европейского захолустья звонил по Российской империи «Колокол» А. Герцена и Н. Огарева. Помимо революционных прокламаций в Женеве издавались и непечатные «Русские заветные сказки». Революционный бастард чувствовал себя в этом городе как дома. Там набирались сил, отдыхали от России разномастные революционеры, террористы и реформаторы: марксисты, анархисты, народники. В окрестностях города в chateau Lenin временами проживал вождь октябрьского переворота.
Настоятель женевского собора Св. Петра хранит семейное предание о том, как его отец играл в футбол и пил пиво с Лениным. В ту пору для женевского шалопая участвовать в сходках коммунистов было все равно что испытывать оргазм. Владимир Ильич производил впечатление одержимого молодого человека, совсем не стесненного в средствах и неразборчивого в методах. Он много спорил и платил за всех. Вот такая семейная «история в горошек». Парадоксально, но Женева — мачеха вольтерианства и мать русского нигилизма, рабского подражания радикальной критике церкви и самодержавной деспотии «фернейского старичка». Франсуа Мари Аруэ был, как известно, большим оригиналом, ненавидел клерикализм и поэтому воздвиг в Фернее, в окрестностях Женевы, церковь, посвященную Богу, и только ему, намеренно обделив вниманием всех христианских святых. Копия этого храма, весьма похожего на большой курятник, чуть было не очутилась в Царском Селе, где по повелению страстной поклонницы Вольтера Екатерины Великой планировалось построить «Новый Ферней» — столицу российских еретиков. Сам Вольтер при этом сохранял некоторое интеллектуальное бескорыстие, поучая Санкт-Петербург и Женеву (Москва скорее всего интересовала писателя только как пример варварства, но, согласитесь, любой цивилизации варвар необходим для осознания собственного величия). Писатель нарочито, но неубедительно расхваливал Петра Великого в биографической дуэли с Карлом XII. Таких возвышенных помыслов, увы, не было у другого известного женевца — Лефорта, главного виночерпия Петра, яркого представителя славной когорты иностранных проходимцев, обосновавшихся при русском императорском дворе. На европейских вечерах у Лефорта Петр Великий постигал премудрости танцевального искусства, а между делом наслаждался «эстетикой погрома и запоя». Обе русские столицы хаотичны и анархичны по духу, они рьяно отрицают принцип верховенства права и безусловной ценности государства. И это их разительно отличает от законнической Женевы. Та действительно была настолько консервативной, пуританской и нетерпимой, что в ней не нашлось места не только Вольтеру, но и Жан-Жаку Руссо. Величайший сын Женевы и по сей день считается интеллектуальной элитой «перебежчиком», а Франция, давшая ему приют, — источником постоянной обеспокоенности. Швейцарцы в глубине души сомневаются в том, что Франция действительно демократическая страна, и чувствуют себя неуютно по причине угрозы бонапартизма и постоянной смены французских конституций, республик и империй.