Что же до детей, Ержану добрый Петко дал как-то две долгоиграющие пластинки, одну под названием «Лендик кофам»[6], а вторую под непонятным именем «Динрит». Эти две пластинки они крутили бесконечно, пока не приходили взрослые и не отправляли детей спать. На одной играла скрипка, да так красиво, будто Петко решил больше не отвлекаться на замечания Ержану, а просто играть. На другой звучало что-то вроде песен, которые ловил Кепек-нагаши, но и в них была все та же чистота и необыкновенная радость. «Хайуан акеле, хайуан акеле, хайуан акеле…»[7] — пел, засыпая у себя дома, Ержан, а в соседнем доме ему вторила незасыпающая Айсулу: «Улу акем баласеней, улу акем баласеней!»[8]
Тому, кто не жил в степи, трудно понять, как можно существовать среди этой пустоты на все девять сторон. Но те, кто живет здесь веками, знают, как изменчива и богата степь, как текуче и разноцветно небо над ней, как переменчив и подвижен воздух вокруг, как разнообразна и неисчислима степная растительность, как много кругом всякой живности и зверья. То пыльная буря возьмется ниоткуда, то желтый смерч завертит воздух издалека, как женщины вертят в веревки верблюжью шерсть, то огромное и тяжелое небо нависнет всем своим весом над притихшей и покорной землей…
Взрослея, Ержан стал все чаще присматриваться к дороге, по которой они ехали к Петко, и эта дорога казалась ему музыкой, такой же плавной и разнозвучной. На кустиках жузгуна и солянки качались ноты ветра, землеройки и суслики подпевали вторыми и третьими голосами.
Дома суровое и морщинистое лицо деда казалось ему скрипичным концертом Баха, который он только начал разучивать; надоедливая бодрость Шакена-коке — «Венским маршем» Крейслера, за который они решили и вовсе не браться; бестолковые действия Кепека — этюдами Гавинье, а розовощекое личико его Айсулу — почему-то «Зимой» Вивальди, которую с упоением играл посреди позднего казахского лета болгарин Петко.
Только вот женщины, включая и городскую женге Байчичек, все еще ассоциировались у него с однообразными звуками старинной домбры…
Радость степи, радость музыки, радость детства… На фоне этих безоблачных мотивов почти всегда — то едва слышно, то вдруг, непонятно с чего выступая на первый план, звучала и другая мелодия: ожидание чего-то неминуемого, страшного, безобразного. Это приходило гулом, дрожью, а то и ураганом из Зоны. Шакен-коке, как правило, бывал в это время на вахте, но в тех редких случаях, когда он оказывался дома, дед, Шакен и Кепек, запертые в одной из семей на несколько дней, бесконечно спорили между собой. Шакен, на которого была возложена роль ответчика за все, загорался, как сама степь во время взрыва, и поучал остальных: дескать, мало того, что атомная бомба — это наш, советский ответ на гонку вооружений, но взрывы нужны и для мирных целей, чтобы строить коммунизм! «Мы обязательно должны не только догнать, но и обогнать американцев! На случай третьей мировой войны!» — завершал он пламенную речь своей коронной фразой. «Ты не читай нам агитацию!» — горячился дед, отвоевавший две мировые войны — первую в окопах на тыловых работах, а вторую — дойдя пешком до Эльбы, где он братался с американцами. «Нет на свете ничего, из-за чего стоило бы воевать! Я понимаю — железная дорога: и людей возит, и товары — всем польза! А какая польза от твоего атома-патома?! Всю степь сделали нежилой! Ни песчанки, ни лисы уже не встретишь!»
«У мужиков уже не стоит!» — непонятно вступал Кепек, на что Шакен как-то стыдливо отводил глаза.
Однажды, поздней осенью Шакен съездил в город и привез домой телевизор. «Если не я, пусть он образовывает вас!» — сказал он всем, устанавливая его на самом видном месте в доме.