Сегодня мистер Бильдербах против обыкновения не пошел провожать мистера Лафковица до дверей. Он остался сидеть за роялем, мягко и рассеянно нажимая на единственную клавишу. Прислушиваясь, Фрэнсис наблюдала, как скрипач обматывает землистую шею шарфом.
— Хорошая фотография, — сказала она, собирая ноты. — Я получила от Хайми письмо два месяца назад — он пишет, что слушает Шнабеля[6]и Хубермана, еще о Карнеги–холле, и что его водили обедать в «Русскую чайную».
Чтобы оттянуть переход в студию, она дождалась, пока мистер Лафковиц оденется и распахнет дверь. С улицы в дом ворвался морозный ветер. Уже темнело, и воздух сочился желтоватым светом зимних сумерек. Дверные петли скрипнули и смолкли, в доме сразу стало темнее и тише — она не помнила раньше такой тишины.
Она вошла в студию. В тишине мистер Бильдербах поднялся от рояля и стал смотреть, как усаживается она.
— Ну что ж, Бенхен, — сказал он, — сегодня мы начинаем все заново. С самого начала. Последние месяцы забудь.
Вид у него был такой, словно он разыгрывал сцену из фильма. Он качался с пятки на носок, потирал руки и даже улыбался удовлетворенно — как в кино. Затем, неожиданно резко его манера изменилась. Тяжело ссутулившись, он перебирал пачку нот, которые она принесла с собой.
— Бах — нет, пока рано, — бормотал он. — Бетховен? Да. «Соната с вариациями. Опус 26».
Клавиши притягивали ее — жесткие, белые, будто мертвые.
— Подожди, — сказал он. Он стоял в изгибе рояля, опираясь на крышку руками и смотрел на Фрэнсис. — Сегодня мне нужна особая игра. Вот соната Бетховена. Первая, над которой ты работала. Каждая нота под контролем — технически; ты не должна думать ни о чем, кроме музыки. Сейчас только музыка. Вот что я хочу тебе сказать.
Он зашелестел страницами и нашел нужную. Затем оттащил учительский стул на середину комнаты, развернул его и уселся, обхватив ногами спинку.
Почему‑то раньше такая поза мистера Бильдербаха особенно хорошо влияла на ее игру. Но сегодня она видела его краем глаза, и это мешало. Он сидел, жестко подавшись вперед — напряжены даже ноги. Тяжелый нотный сборник ненадежно покачивался на спинке стула.
— Начинаем, — сказал он, бросив на нее властный взгляд.
Руки повисли над клавишами, потом упали вниз. Первые ноты прозвучали слишком громко, следующие за ними фразы — сухо.
Его рука требовательно рванулась от нотных листов.
— Стоп! Подумай, что ты играешь. Что там написано?
-- A–анданте.
— Прекрасно. Так не тащи его в адажио. И глубже нажимай на клавиши. Не хватай с поверхности. Грациозное, звучное анданте.
Она начала заново. Ее руки, казалось, двигались отдельно от звучавшей в ней музыки.
— Послушай, — прервал он игру. — Какая из вариаций доминирует в пьесе?
— Траурная.
— Так подготовься. Это анданте — а не салонная чушь, которую ты сейчас играешь. Начни мягко, пиано, и доведи почти до арпеджио. Мягко и драматично. А вот здесь — здесь написано дольче, значит контр–тема должна запеть. Ты же все знаешь. Мы это давно и подробно разбирали. Играй. Постарайся понять, что чувствовал Бетховен, когда он это писал. Сдержанная трагедия.
Она не могла отвести глаз от его рук. Они неуверенно легли на ноты — готовые к запрету, готовые взлететь, стоит ей начать игру. Сверкнет кольцо, и она покорно замрет.
— Мистер Бильдербах… может быть, если вы… если я сыграю все без остановок, у меня получится лучше?
— Хорошо, я не буду перебивать, — сказал он.
Побледнев, она слишком низко склонилась над клавишами. Она сыграла всю первую часть и, ободренная его кивком, принялась за вторую. Игра казалась достаточно благозвучной, но фразы соскакивали с пальцев, не успевала она вложить в них смысл, который ощущала внутри.
Когда она доиграла до конца, он поднял голову от нот и заговорил с равнодушной прямолинейностью:
— Я почти не слышу гармонии в правой руке. И очень важно, чтобы эта часть прозвучала глубоко и сильно, развила предчувствия, обозначенные в первой. Впрочем, давай третью.
Ей хотелось начать с затаенной злости и постепенно перейти к глубокой, набухшей скорби. Это ей подсказывал разум. Но руки жевали клавиши, точно болтающиеся макароны, и она уже не могла вообразить, какой должна быть музыка.
Когда утихла дрожь последней ноты, он захлопнул книгу и неторопливо встал со стула. Подвигал из стороны в сторону челюстью — между приоткрывшихся губ она разглядела розовую линию языка и крупные прокуренные зубы. Он аккуратно разместил Бетховена на стопке других нот и вновь оперся локтями о гладкую черную крышку рояля.