Вурди недоуменно тряхнул головой.
Откуда?
Посмотрел на дверь, но за дверью было тихо.
Нет, не там.
Обвел взглядом комнату.
Занавешенное тряпками окно.
Давно уже прогоревшую печь.
Детские лежанки вдоль теплой стены.
Ай-я снова попыталась встать на ноги (если они были у нее, эти ноги) — ничего не вышло. Неловко переступила передними лапами, осторожно подошла к лежанкам. Обнюхала их. Да, дети. Ее дети. Гвирнуса. Мужа. Жажда вдруг с новой силой охватила Ай-ю, на мгновение запах крови перебил все прочие, в голове женщины помутилось. Мир рассыпался на части, а когда собрался вновь, она уже стояла над мертвым телом мужа, склонившись над его шеей…
«Нет!» — Ай-я кубарем скатилась с лежанки, с ужасом чувствуя, что уже не способна бороться с жаждой. Что готова растерзать мертвого мужа на куски, лишь бы избавить себя от страшной засухи в горле, в желудке, в душе. Упав на пол, она перевернулась через спину, раз, другой, третий; волны дрожи катились от головы до самых кончиков лап. Огромная, нечеловеческая страсть переполняла ее тело — страсть, которой она ждала, которой она страшилась. «Слишком поздно», — мелькнуло в голове Ай-и, ах, как хотелось ей отдаться этой страсти, этой жажде, но что-то человеческое все еще нашептывало ей глупое желание не отдаваться — отдавать.
Она таки нашла в себе силы унять дрожь. Нашла силы добраться до стола, встать на задние лапы. («Дура я, дура! Надо было оставить плошку на полу»). Сунуть морду в вязкое месиво. Давясь и презирая эту всего-навсего кроличью кровь, сделать несколько крупных глотков. Покрытая шерстью кожа болела так, будто ее окатили крутым кипятком. В комнате стало душно. Ай-я судорожно открывала рот: глоток из плошки, глоток воздуха — они почти ничем не отличались — воздух и кровь. Ощутив не облегчение, а лишь слабую надежду на то, что разум не оставит ее, Ай-я оторвалась от плошки: хватит! Иначе все ее старания будут ни к чему.
На какое-то время она вновь овладела собой. Мысли стали яснее, тело послушнее. Дрожь прошла. Жажда затаилась где-то глубоко внутри. Жар кожи под густой волчьей шерстью уже не раздражал вурди. Стало заметно прохладнее. Невидимые струи омывали тело, каждая капля этого великого дождя прибавляла сил…
Ай-я опустилась на пол, прошла к лежанке. Запрыгнула на постель. В последний раз внимательно оглядела комнату — никого. Потом обнюхала лежащего перед ней человека. Ранки на запястье подсохли, запах крови притупился, и это было хорошо. По-звериному фыркнула, ибо лежащий на лежанке человек пропах дымом костра. И осторожно легла рядом, ибо дождь, по-прежнему ласкавший ее измученное тело, предназначался для него.
Вурди спал.
Тяжело дыша. Закрыв глаза. Свесив из приоткрытой пасти большой неуклюжий язык.
Где-то далеко за стенами дома ветер взметал легкие облачка снежной пыли, заигрывал с пушистыми лапами елей, заботливо разносил запахи и звуки, которыми всегда полон, казалось бы, мертвый зимний лес.
Вурди спал.
Но каждой частицей своего поджарого тела чувствовал и этот лес, и этот ветер, и эту длинную голодную зиму, которая вовсе не пугала его, ибо он чувствовал так же и другие зимы, другие ветра, а кроме них были лето, весна, осень, проливные дожди, мороситы, ясные погожие дни, удушающая жара, приятная нега прохладного вечера, шелест листьев, плеск рыбы в ручье, звон прозрачных лесных ключей, стук дятла, крики сойки, шорох лесной мыши, дурманящий запах перезрелой лесной ягоды, рычание бурого ведмедя, вокруг которого с легким звоном носится лесная мошкара; вот ведмедь нервно помотал большой лохматой головой, отгоняя кусачую нечисть, и вурди вздрогнул во сне. Неловко дернул головой, ибо он был этим лакомившимся в густом малиннике ведмедем. Встревоженно взметнулся комариным облачком вверх и вновь опустился на бурую шкуру, стараясь вонзить тысячи тонких хоботков в толстую ведмежью шкуру, ибо он был комарами, мелким гнусом, слепнем, который удобно примостился на влажном ведмежьем носу; вурди шумно сопел — он был этим носом, вдыхающим сладкий аромат ягод, впрочем, он был и этими ягодами, которые уже переполнились соком, отяжелели и целыми гроздьями осыпались на землю; этой землей, влажной, изрыхленной множеством землероек и склизких дождевых червей; вурди полз, то растягивая, то вновь собирая свое длинное, как у червя, тело, и земля-вурди проходила сквозь него так же, как капли дождя проходят сквозь землю… Да, где-то там наверху шел дождь. Летний, осенний, сверкающий несметным количеством капель, которые еще недавно резвились в мелкой речной волне, в бурных потоках лесных ручьев, тосковали в болотной тине, высушенные полуденным солнцем, стлались над лесными перелесками рваными клочьями тумана. Вурди-земля жадно впитывала их, вурди-корни жадно тянулись за угощением, чтобы по вурди-стволам донести драгоценную влагу весенним почкам, которым предстояло стать шумящей на ветру вурди-листвой, а потом однажды сорваться с насиженных мест, одиноко кружить в хмурых осенних днях, падать вниз, преть под теплыми снеговыми шапками, темнеть и скукоживаться, постепенно обращаясь в черную рыхлую массу, питающую беззащитное семя нового дерева, нового цветка, новой травы, обращаясь в землю с той же легкостью, с какой глупый дармоед повелитель обращается в обычный глиняный горшок, вурди-волк в человека, а вурди-человек в…