— Спит небось. Он уж ко мне заглядывал, прикладывался…
— Врешь ты все, Настька! Когда ж это он успел?
— А с утра и успел. Да и не ко мне одной…
— Тише вы! Ты чего полуголая вылезла? Простынешь ведь!
— С чего это вы возле дома жечь вздумали? — хмуро спросила Таисья.
— Так ведь твой-то с утра сам звал.
— Верно. Медовуху обещался вынести.
— Обойдешься.
— Вредная ты баба! То ли дело твой…
— Лай! — Таисья зябко повела плечом. — Зайди-ка помоги.
— Своего ей мало! — хихикнул кто-то из женщин.
— Ты идешь, да?
— Вот! — Таисья подвела Лая к лежанке, откинула одеяло.
Лай хмуро смотрел на мертвого приятеля. Таисья на Лая. Она ждала. Сколько же нас?
Сытых и голодных, смелых и трусливых, любящих, ненавидящих, уже познавших жажду и еще только предчувствующих ее?
Лай неловко склонился над мертвым телом. Крякнул:
— Кто его так?
— Я.
— С ума, что ли, сошла?
— Может, и сошла.
Лай озадаченно посмотрел на женщину. Почесал потную шею. Не очень уверенно сказал:
— Врешь ведь. Тут вон как разорвано. Будто зверь какой…
— Вурди, — усмехнулась Таисья.
— Тьфу! Замолчи, дура! Воды, что ли, дай. Душно тут у вас. Ну чего уставилась, а?
— Вот! — Таисья подбежала к полкам с кухонной утварью, достала кувшин. Поднесла охотнику: — Так пей.
Он взял, поднес ко рту, торопливо глотнул. Покосился на Таисью — женщина пристально смотрела на него.
— Фу!
— Хорошая. Колодезная.
— А воняет вурди знает чем, — сказал охотник, вытирая губы рукавом полушубка.
— Ты мою воду не кляни. Или тебе другой какой надобно, а?
— Зачем звала?
— Погоди, кувшин отдай.
— На, — охотник протянул ей кувшин, — что-то уж больно весела. При мертвом-то муже…
— На тебя и не угодишь. — Таисья игриво тряхнула головой.
— Дура! — буркнул Лай.
Ему было нехорошо. Голова кружилась. Гортань пересохла от жажды. «Странная у нее… вода», — думал охотник, поглядывая на мертвого Тисса. Что-то притягивало его взгляд. Да, они самые. Темно-красные сгустки подсохшей уже крови… На горле… Вурди? Какой, к вурди, вурди! Лай вдруг почувствовал, что его неудержимо тянет к этим сгусткам. А если провести острым ногтем по подсохшей ране… То…
— Эй! — Таисья толкнула охотника плечом. — Совсем спятил?
— Д-дура! — неуверенно сказал Лай.
— Я-то дура, а ты… — Она вдруг осеклась, хитро сощурилась: — На себя-то посмотри. Вон там. На щеке.
— Что это? — Лай прикоснулся ладонью к щеке, отдернул ее, будто обжегся невидимым огнем. Вроде волосы. Щетина. Но уж больно жесткие. Длинные. Не его.
— После поймешь, — усмехнулась женщина, подошла к лежанке, ухватила голые ноги мужа. — За руки бери. Не век же ему здесь лежать. Самое время… к костру…
— Ой ли ты горишь, ой ли не горишь, протяни свои алы рученьки да на наше угощение, еловое да березовое, сосновое да всякое, плохое ли, хорошее, доброе ли, злое, веселое да не очень. Будет сегодня ночь, а завтра день… Отойди, старый пень, мешаешь ведь.
— Я. — Гергамора зло зыркнула на сунувшегося было к костру охотника, тот испуганно отпрянул, наступил на ногу стоявшей возле Настасье. Получил весомый тычок в спину.
— Гляди, куда лезешь, волчья голова!
Вокруг засмеялись.
Охотник ухватил было руками напяленную по самые плечи маску, но вдруг передумал. Буркнул что-то неразборчивое. Поспешил отойти в сторону от костра. Его могучая спина мелко вздрагивала. То ли плакал, то ли смеялся — и не разберешь.
— А полушубок-то! Вишь рванье какое, — сказал кто-то из охотников.
— Эй, — окликнула отошедшего Настасья, — ты откуда такой взялся? Что-то не признаю я тебя, а?
— Ой ли люди добрые да не добрые, — снова принялась гнусавить Гергамора, — будет день длиннее да ночь короче, огню гореть — в носу свербеть… Ну что спиной встал?
— Не из наших он, — сказала вдруг Настасья.
— Да не чужой я. — Охотник вдруг повернулся к костру.
— Так и покажись, коли не чужой.
Вокруг смеялись.
— Что, не видишь, дура? Гилд это. Гилд.
— Вернулся? А нелюдим?
— Керка-то куда подевал? Вроде вместе были…
— Пускай. Сегодня-то. Слышь, что Лай говорил. Гвирнусу-то не до того…
Костер жадно лизал лиловые сумерки… Разгоряченные лица. Жадно тянущиеся к теплу руки…
Они смеялись.
Они уже не замечали, что плечи Гилда под косматой мордой по-прежнему вздрагивают. И не поймешь ведь — то ли от смеха, то ли от слез.
Зато вышедших из Тиссова дома заметили сразу. Едва они появились на крыльце.