Лай заметил это, смутился. Поспешил спрятать огромную пятерню в отворот полушубка…
— Что это? — прошептал кто-то за его спиной.
— Не видишь — рука…
— Фу! Голова кругом…
— От костра-то как тянет…
— Вовсе и не от костра.
— Ты чего в костер бросила, старая карга?
— Ага! Чуете? — скрипучий голос Гергаморы заставил всех вздрогнуть.
Да, они чувствовали. Было в морозном воздухе что-то пьянящее. Но сейчас всех больше интересовала рука Лая. Сам Лай, которого вдруг начало трясти мелкой дрожью, — вот он жалко, вовсе не по-мужски, всхлипнул, ноги его подогнулись, он неловко упал в снег.
— Хворь, — сказал кто-то.
Горло охотника издало жуткий клокочущий звук. Лай тряхнул головой, склонился над Тиссом. Полушубок странно обвис на его будто усохшем теле. Зато из-под воротника виднелась до ужаса широкая, волосатая шея… Лай облизнулся. Таисья усмехнулась: «Как же — обернись!» — им повезло, что они не видели его лица! Не видели, как жадно потянулся нечеловеческий уже рот к рваной ране на шее мертвого мужа…
— Не спеши. — Голос Таисьи прозвучал холодно и властно. Он словно плетка хлестнул охотника по лицу, заставил его отшатнуться…
— Хворь…
— Нет, не хворь. — Таисья обвела взглядом сельчан.
Их лица.
Испуганное, круглое, глупое — Настасьи.
Задумчивое, наполовину скрытое тенью от росшей неподалеку ели, — Гергаморы.
Зубастую, будто ухмыляющуюся, маску Гилда.
Настороженные мордочки сбившихся в кучку детей — Ай-иных — Райнуса, Аринки.
Сыновей-подростков Нарта.
Пьяную физиономию бывшего рыболова Дрона.
Лица остальных.
— Не хворь, — повторила Таисья, чувствуя, как поднимается в душе злорадная радость: сейчас, сейчас они узнают все.
Про нее.
Про Лая.
Про себя.
Поселок был уже далеко позади, когда Гвирнус вдруг остановился. Стряхнул с полушубка снежные хлопья. Подошел к ближайшей ели. Снял рукавицу. Провел ладонью по шершавой коре дерева. Он не чувствовал холода. Напротив — жаркая ладонь быстро растопила прилепившиеся к морщинистой коже ствола льдинки. Стало прохладней. Нелюдим прислонился к дереву разгоряченной щекой. Потерся щетиной о влажную кору. Еще прохладней.
Хорошо.
Усталые ноги гудели. Болела спина. Руки. Плечи. Живот. Болело где-то внутри. И эта внутренняя боль выходила наружу сквозь обожженную холодом кожу, лохмотьями сползала с запястий рук, с плеч, с подбородка, со лба.
«Надо идти».
Усталое тело молило об отдыхе. Гвирнус уже и сам не понимал, как его хватило на то, чтобы покинуть Поселок. Добраться сюда. В этот перелесок, где совсем рядом, в двух шагах пробивал себе дорогу сквозь лед упрямый лесной родничок. Где так хорошо стоять, прислонившись щекой к прохладному стволу. Где так тихо, так покойно, что хочется примоститься у широких, разлапистых корней, закрыть глаза… Что-то большое, тяжелое давило на грудь нелюдима. Странная тень опустилась на залитый вечерними сумерками лес. Она промелькнула меж темных стволов. Пробежала по укутанным снегом верхушкам елей. Вновь спустилась вниз, к родничку — нелюдим не видел тени, он лишь чувствовал, как осторожно, по-волчьи крадется она по свежему снегу, как то припадает к земле, то поднимается над лесом, то останавливается, то стремительными прыжками приближается к нему. Гвирнусу. Человеку. Тень стаи. Тень Ай-и. Гвирнус тряхнул головой, больно ударившись подбородком о жесткую кору. «Я сплю?»
Он огляделся.
Никого.
Прикрыл горящие веки.
И прежнее ощущение вернулось.
Тень рядом. Затаилась. Ждет. «А может быть, это и есть то самое, — подумал нелюдим, — никому неведомое оно, которого так боялись в старом Поселке?» Что ж, это к лучшему, решил охотник. Он уведет его с собой. Он заманит его в лес. Он рано или поздно убьет его.
Пойдем.
Со мной.
Все равно куда.
Непонятно зачем.
Лишь бы подальше от Поселка. От людей. От мертвого тела жены, которое скоро найдет какая-нибудь забежавшая поинтересоваться, куда это пропали Гвирнусы, баба.
«Надо идти».
Гвирнус с неохотой отнял захолодевшую уже щеку от коры дерева. Поймал себя на мысли, что метит, как ведмедь дерево — словно и впрямь хочет оставить по себе память. Если не добрую, то хоть такую — запах пота, усталости, боли, — здесь был человек. Он ушел, но, может быть, вернется. Это дерево должно помнить. И этот снег. И эти заросли гуртника. И этот родничок, который так чисто, так звонко поет под ледяной коркой зимы.
Пускай поет.