Она прижалась к нему — живот к животу: ничего, пускай тоже почувствует, как дергается, как уже живет, почти само по себе, но еще в ней, маленькое суетливое тельце. Обняла мускулистые плечи мужа. Крепче. Еще крепче. Так спокойнее. Ему. Ей. Всем.
За окном быстро светало. Огромный дуб, запутавшийся в утренней дымке, задумчиво хлопал листвой. Дул легкий ветерок, но белые хлопья тумана упрямо цеплялись за могучие ветви. («Вот так и я цепляюсь за его плечи», — подумала Ай-я). Из ветвей внезапно вылетела большая черная птица и камнем упала вниз, невесть как сквозь туман разглядев в траве свою жертву.
Во дворе жалобно поскуливал Снурк.
«Вот оно — предчувствие. И Снурк скулит, с чего бы это? Обычно ведь носится по Поселку как угорелый и не докричишься с утра».
Щетина мужа остро покалывала щеку. Слегка побаливала непомерно набухшая (скоро, очень скоро) грудь. Малыш в животе угомонился, и теперь Ай-я ощущала лишь толчки собственного сердца да легкое подрагивание — во сне — мускулистого тела Гвирнуса.
«Что ему снится?» — подумала она.
Ему снилось утро.
Теплое, влажное, с запахом прелой листвы и ароматами цветущих трав. Лес расступился — еще с десяток шагов, и Гвирнус вышел к окраине Поселка.
— Вот я и дома, — тихо, почти шепотом, сказал охотник.
Он усмехнулся. Сон (Гвирнус чувствовал, что это всего-навсего сон) мало чем отличался от яви. Все те же серые, испуганно жмущиеся один к другому дома («жалкое зрелище»), латаные-перелатаные соломенные крыши, вороны, сидящие на покосившихся заборах.
«Кар!» — нагло заявила одна из них.
— Кар! — передразнил Гвирнус.
Он наклонился, сорвал пучок травы, торопливо обтер грязные сапоги. Поглядел на ворону: достаточно? Ворона почему-то хитро подмигнула ему, громко щелкнула клювом.
— Кыш! — махнул рукой Гвирнус.
Ворона расправила крылья и перелетела на ближайшую крышу.
— Там и сиди, — проворчал Гвирнус.
Вид Поселка нагонял тоску.
Сломанные калитки, гнилые сараюхи, неухоженные огороды. Испитые лица рыболовов.
Там и сям черные пеньки.
Вон — от рябинки, что разрослась себе на беду: срубили по осени, когда померещилось непутевой Норке, будто потянулась к ней рябинка усыпанной гроздьями ягод веткой. Визжала тогда Норка чуть не на весь Поселок. Мол, и не рябинка это вовсе, а проклятое оно ее со света сжить хочет. Питер Бревно — муженек — тут как тут. С топором.
А вон — целая рощица порублена. Стояла посередь Поселка, хоть глазу веселей, а то ведь, помимо нее, ни одного деревца вокруг. Так нет. Пустили слух, будто шебаршит там по ночам кто-то. Торчат теперь пеньки, что бельмо на глазу. Хоть бы выкорчевал кто.
Одни кусты в Поселке и остались.
Несколько сосенок.
Да дуб во дворе у Гвирнусов.
Издалека виден.
Красота!
— Эх! — крякнул охотник.
Что там деревья!
И люди-то как пеньки. Все боятся чего-то, некоторые уж и вовсе в лес носа не суют — целыми днями на реке пропадают.
«Рыболовы», — презрительно называли их охотники.
Да. Вид Поселка нагонял тоску.
Даже темные, засиженные мухами окна домов. Даже разговоры, даже произносимые людьми слова, которые теряли смысл раньше, чем срывались с языка. Даже эти жирные, наглые вороны — ишь как смотрят — даром что во сне.
— Ненавижу! — прошептал Гвирнус.
Этот мир был бы бесконечно пуст, если бы…
Если бы в нем не было Ай-и.
(Нет, не зря-таки его прозвали нелюдимом).
Это все страх. Страх ожидания, который хуже смерти.
«Но ведь и ты боишься. Даже во сне», — честно признался он себе.
Не оглядывайся на лес.
Он все-таки оглянулся — лес равнодушно шелестел тысячами тысяч листьев. Охотник зашагал по едва приметной тропинке к дому.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дом Гвирнуса стоял на отшибе, возле сумрачного леса Подножия, над которым зловещей тенью нависал Зуб Мудрости — огромная, поросшая неприступными зарослями гигантского чертополоха скала. «Черной» еще называли ее жители Поселка, ибо почти всегда была она темна и только ранним утром в погожие дни свет с востока окрашивал ее в ядовито-коричневые тона.
Немногие рисковали селиться столь близко к лесу. Лишь самые заядлые охотники и дармоеды повелители жили здесь. Да и то потому, что их не очень-то жаловали в Поселке. Одних за несносный характер, других — за разводимую ими вследствие великой лени грязь.