— Ничего, башка у тебя крепкая, — прошамкала Гергамора, — никакой сук не возьмет.
— И как это он обломился? Здоровенный сук-то.
— Здоровенный, да сухой.
— Ну, Ганс! Пускай только слезет.
— Ганс, ты где? — крикнула Норка.
— Ага, не хочет откликаться. Тебя испугался.
— Наверх он полез, — впервые подал свой голос стоявший у крыльца Гвирнус, — сам видел.
— Зачем это?
— Да помолчи ты!
— Может, случилось что? — робко спросила Лита.
— Не каркай.
— Как — не каркай? Мой муж, не твой!
— Был бы муж, а то…
— Подеритесь еще, — проворчал Питер. — Эй, Ганс! Хватит шутки шутить! Не трону я тебя! Ганс! — Питер запрокинул голову, выглядывая в листве незадачливого приятеля.
Никого.
Только, казалось, листва стала гуще, да ветер разрезвился не на шутку, раскачивая могучую крону. Да еще с неба, как всегда не вовремя, заморосил мелкий дождь.
— Ганс!
Никакого ответа.
Краем глаза Питер увидел, что сельчане опасливо отодвинулись подальше от дуба. Только Лита не тронулась с места, как и он, выглядывая в листве пропавшего мужа. И еще Хромоножка лежал без движения у самых корней. «Может, того, помер?» — подумал охотник.
— Слезай, кому говорят! — пробормотал Питер, поеживаясь: ему было не по себе. Он вытер рукавом мокрое от дождя лицо. — Да там он. Спрятался, небось.
— А ты слазай, посмотри, — усмехнулся с крыльца Гвирнус. Лита заплакала.
— Сам слезет, — неуверенно сказал Питер. Он чувствовал, что все смотрят на него. Охотник опасливо взглянул на могучий, в два обхвата, ствол. Смоченная дождем кора дуба потемнела и наверняка была скользкой, как замерзшая лужа. Но не это пугало Питера — от дерева исходила слабая и все-таки ощутимая угроза: не лезь, не суйся, куда не просят, а Гансу уже все равно.
Питер опасливо шагнул в сторону от дуба.
«Боиш-шься!» — злорадствовала на тысячи голосов листва.
Дождь вдруг хлынул сплошной стеной, и сквозь эту стену охотнику померещилось, как выпирающий из земли корень дуба вдруг дернулся и медленно пополз к нему. «Чушь. Оно никогда не появляется так. У всех на виду. Все равно что повелители», — лихорадочно успокаивал себя Питер, но страх уже пробрался в него, заставляя видеть не только дождь, ненавистное сейчас дерево, выгнувший спину корень, но и тысячи маленьких лукавых отростков-корешков, которые деловито зашевелились под землей, впитывая живительную торопливо просачивающуюся сквозь дерн влагу. Сверху посыпались сбитые дождем листья, мелкие веточки, занесенные на дерево воронами глиняные черепки, жемчужные катышки некогда рассыпанных бус. Одна из бусин больно щелкнула по носу.
Питер не выдержал, отступил.
— Рубить надо, — хмуро сказал он.
— Возьми. — Кто-то тронул Питера за плечо. Питер вздрогнул всем телом. Обернулся.
Гвирнус. Мрачное решительное лицо. Волосы сосульками на лбу. Струйки воды по щекам. В руках и впрямь топор. «Видать, держит под крыльцом, не иначе, — подумал Питер. — Куда же он Снурка дел?»
— Возьми, — повторил Гвирнус.
— Эй, Ганс!
— Без толку кричать. Нет его. Нет, — тихо завывала Лита.
— А ведь это ты виноват! — Они все-таки шевелились, эти корни-хоботки под ногами Питера, шевелились так же, как и волосы на его голове. Охотник едва видел Гвирнуса, поглощенный собственным страхом. Странное дело — почти наслаждаясь им.
— Я?! Виноват?! Ждите. — Нелюдим оттолкнул охотника, подошел к дереву. Насколько смог, обхватил ствол руками. Ногами. Мышцы под полотняной рубахой вздулись. «Жалко рубаху, надо было снять», — подумал нелюдим.
Ай-я лежала на полу. Ее неуклюже раскинутые голые ноги покрылись гусиной кожей. Левая рука спокойно покоилась на животе — туда и пришелся удар. Правая — откинутая за спину — все еще держала черепок разбитого вдребезги кувшина. Пролитый отвар наполнял хижину тяжелым хмельным духом. Так, бывало, пахло и в доме Илки, когда Гей не в меру баловался элем с кем-нибудь из приятелей. Тем же пузатым Ойнусом. Или Гансом.
Слезая с кровати, Илка осторожно перешагнула через неподвижное тело.
— Жива. Куда денется? — пробормотала женщина. Она не испытывала жалости — лишь легкое чувство досады: а может, и впрямь стоило взять отвар, вернуться к Саю. («Гей-то с ним намучился, поди. А что толку, все одно помрет». Ее охватило странное ощущение — чувство обреченности приносило и неожиданное облегчение). — Не может! Ишь ты!