— Отпусти его, — тихо сказала девочка.
Ей казалось, парень не услышит. Но он услышал. Разжал мертвую хватку — голова Гнилухи безжизненно уткнулась в траву.
— Поздно.
— Ты убил его?
Парень выглядел растерянно. Он поднялся, с недоумением осмотрел свои руки:
— Я… я не хотел.
Глаза Ай-и наполнились слезами.
— И я.
— Дура! — зло буркнул парень.
Девочка обидчиво поджала губы.
Он презрительно посмотрел на нее:
— Иди к мамке! А он сам умер. Сам!
— Да. — Девочка кивнула.
— С чего это он тебя?
— Не знаю.
— Ты это… Нынче лучше дома сиди. Время такое — кровь гуляет. Не один он такой. А то еще из леса какой припрется… Сосед сказывал — самая пора.
— Пора?
— Ну да. Этот-то, — парень кивнул на лежащего без движения Гнилуху, — побаловался бы, глядишь, и отпустил. А коли из леса — утащит, поминай как звали. Сосед говорил, чужак в ближнем лесу. Следы он видел.
— А я его укушу! Вот так! — Девочка скорчила смешную рожицу.
— Чтоб тебя! — выругался парень и, подняв с песчаной дорожки серую тряпку, аккуратно обвязал запястье левой руки. Знак первой охоты. На мгновение обернулся к ней. Повторил со злостью: — Дура!
Прихрамывая, пошел прочь.
«Даже имени не спросил, — обиженно подумала девочка, глядя ему в спину, — и не попрощался. Одно слово — нелюдим!» Она осмотрела порванное платье. Повинуясь какому-то безотчетному желанию, рванула болтающийся у ног пестрый лоскут. Улыбнулась. Примерила оторванный кусок на руку.
Слишком большой.
Ну и что?
Затянула зубами крепкий узел — вот так!
Победно оглядела место схватки.
Потом вытянула обвязанную пестрой тряпкой руку. Полюбовалась — хорошо!
Поднялась на ноги — коленка почему-то не болела вовсе. Теперь домой. И пускай мама спросит, зачем ей на руке рваная тряпка. Она все равно не скажет. Потому что это — знак первой охоты.
Не охоты — любви…
Муравьи — не подарок.
Рыжие — тем более.
Однако лежащий в кустах человек на укусы внимания не обращал. А кусались рыжие — хоть вой. («Ну-ка полежите в двух шагах от муравейника, а?») Кто угодно взвыл бы, даже самые крепкие из охотников Поселка, и те терпели бы, да недолго, быстро бы место переменили, это точно. Да. Кто угодно, только не он. Не Плешак. Не бродяга-отшельник, чья дубленая шкура испытывала и не такое. От острых ведмежьих когтей до охотничьих стрел: вон, до сих пор шрам на плече, хороший был выстрел, чуть ниже да правей — и аж в самое сердце. Сколько лет, а порой ноет, еще как!
Человек зло усмехнулся. Его загорелое обветренное лицо исказило подобие улыбки. Однако улыбаться он не умел. Уголки губ лишь слегка дернулись вверх и тут же скользнули обратно, отчего лицо лежавшего приобрело обычное безразличное ко всему выражение. Он почесал заросшую редкой бороденкой щеку. Равнодушно сплюнул, стараясь попасть в ползущего прямо под носом муравья. Рыжего. С четверть мизинца. Из тех самых, что шустрили где-то под холщовой рубахой, так и норовя впиться огромными резцами в немолодое уже тело. Сорок зим на памяти. А сколько еще прошло, пока бегал мальцом?
— Вурди вас всех, сожри! — снова повторил человек, зайдясь в приступе беззвучного кашля.
«Да зим двадцать-то, поди, когда уходил из Поселка в лес. Ишь что удумали — отшельниками нас кликать. Так ведь куда крепче был. На ведмедя — с одним ножом, — лениво подумал он, — а теперь — тьфу!»
И он снова сплюнул. На этот раз попал. Муравей забил лапками в вязкой слюне, но выбрался и побежал было дальше, однако лежащий не без удовольствия вдавил его пальцем в землю:
— Дур-рак!
Вечерело. В кустах было темно, но там, куда смотрел, чуть отодвинув ладонью листву, Плешак, контуры крытых соломой избенок еще четко вырисовывались на фоне ядовито-фиолетового неба. А белые дымки, вьющиеся над добрым десятком домов, указывали: спят далеко не все. Вот дымки вздрогнули — со стороны Поселка пахнуло грибным отваром. Лежащий в кустах поморщился: грибы он не ел лет десять. Если не больше. С тех самых пор, как отравился безобидными на вид маслятами. Все бы ничего, будь под боком какая знахарка. Или хоть жена, вурди ее… Но когда ты один… Чуть ноги тогда не протянул.
Есть ему не хотелось. Поел. В лесу. Четверть дня пути от Поселка. Развел костерок. Поджарил припасенную кабанью ляжку. Наелся от пуза. Чтобы потом уж не думать. О ней, о проклятой, — о еде. Сырое-то жрать — желудок не тот. А костерок поблизости от Поселка разводить — так ведь заметит кто ненароком.
А зачем это ему?