Густав Эмар
Введение. Страница из моей жизни
ГЛАВА I. Первый поход
Патагонцы захватили в плен меня и двух товарищей, вышедших со мной на берег, чтобы поохотиться в окрестностях мыса Горн. К довершению несчастья я мог видеть, с довольно возвышенного утеса, отъезд китоловного судна, на котором я приехал из Гавра в качестве гарпунщика; после бесполезных поисков за ними оно наконец решилось поднять паруса и поскорее удалиться от этих негостеприимных берегов, где было принуждено покинуть трех человек из своего экипажа.
С невыразимой грустью и обливаясь слезами смотрел я, как сливались с горизонтом белые паруса корабля, на котором среди любимых мною людей в продолжение двух лет я был так счастлив.
Когда судно исчезло вдали, как крыло чайки, и море успокоилось, я упал на землю в мрачном отчаянии, обвиняя небо в своем несчастье и решившись лучше умереть, нежели сделаться невольником варваров, которые овладели мною.
Между тем судьба корабля, разлуку с которым я оплакивал, была еще ужаснее несчастий, ожидавших меня между дикарями! Гибель его осталась покрыта мраком неизвестности. Я узнал по возвращении во Францию, что о нем и о его экипаже не получали никаких известий.
Как многие другие, застигнутые туманом, он, без сомнения, наткнулся на сплошные льды, и холодные волны полярного моря сделались могилой его храброго экипажа.
Провидение, намерения которого непостижимы для человеческого рассудка, решило разлучить меня так внезапно с моими товарищами и спасти от ужасной смерти.
Предавшись лишь печали и думая только об ужасном положении, в котором вдруг очутился, о том, что у дикарей ожидало меня, я лежал на прибрежном песке и в бессильной злобе издавал звуки, похожие на рев дикого зверя…
………………………………………………………………………………………………..
Два часа спустя нас совершенно раздели, привязали за руки к хвостам лошадей и потащили вовнутрь страны, щедро наделяя ударами.
Патагонцы, про которых рассказывают много сказок, ни так высоки ростом, ни так злы, как их представляют.
Как все кочующие народы, они ведут жалкую жизнь, подверженную всяким случайностям, остаются на одном месте до тех пор, пока для корма лошадей есть редкая, а иногда замерзшая трава, и переносят без жалобы ужасные лишения.
Эти дикари, коснеющие в самом жалком варварстве, сохранили изо всех благородных человеческих наклонностей только любовь к независимости, достигающей самого крайнего предела.
Малейшее стеснение тяготит их; подчинение воле какого-либо вождя для них до того невыносимо, что они предпочитают подвергнуться всем превратностям жестокого изгнания из пределов своего племени.
Хотя эти необразованные люди обращались со мной и с моими товарищами кротко, однако жизнь наша у них была ужасна — так ужасна, что не прошло шести месяцев со дня нашего плена, как один из моих товарищей сошел с ума, а другой повесился, чтобы прекратить свои страдания.
Я остался один, лишенный последнего утешения говорить с товарищами, рассказывать им о потерянном отечестве, ободрять их переносить это ужасное рабство, находя, в свою очередь, источник сил в этих беседах.
Однако странная перемена произошла в моей душе: надежда на освобождение, почти без моего ведома, закралась в мое сердце.
Мне было двадцать лет; железное здоровье, беззаботность, смелость и твердость скоро спасли меня от самого себя, позволяя мне обдумывать спокойно свое положение, которое теперь уже представлялось в настоящем свете; как ни было оно жестоко, однако далеко не безнадежно; по крайней мере я так рассуждал и поступал согласно с этим.
Первой заботой было усыпить бдительность дикарей невозмутимым спокойствием и постоянной услужливостью, что мне довольно легко удалось, гораздо легче даже, нежели я смел надеяться; таким образом, мое положение, насколько было возможно, улучшилось.
Однако, проскакав целый день по бесконечным степям Патагонии, я падал изнеможенный от усталости у бивуачного огня, и грудь моя от усилий подавить рыдания часто судорожно сжималась; я не останавливал слез, орошающих мои руки, которыми я закрывал лицо, чтобы скрыть свои страдания, между тем как дикари смеялись и пели.
Сколько раз я падал духом! Сколько раз мысль о самоубийстве как единственном средстве к прекращению моих страданий мелькала в уме! Но всегда, в самые критические минуты надежда на освобождение пробуждалась еще сильнее; я успокаивался мало-помалу, лихорадочный пульс переходил в нормальный, и я засыпал, напевая вполголоса один из отечественных куплетов; родные звуки отзывались в моей душе как отдаленное эхо и переносили воображение в отечество.
Четырнадцать месяцев, как четырнадцать веков, протекли таким образом час за часом, минута за минутой в беспрестанной и ужасной пытке, которую не может себе представить и самое изобретательное воображение.
Всегда настороже, чтобы воспользоваться обстоятельством и убежать, но не предоставляя своей судьбы одной случайности, я старался ни в чем не возбуждать недоверчивости патагонцев; напротив того, я предпочитал не слишком удаляться от племени во время охот и поездок; зато и они предоставили мне некоторую свободу и, вместо того чтобы водить за собой пешком, дали мне лошадь, хотя я об этом и не просил.
Только лошадь могла меня спасти. Патагонцы первые наездники в свете; под их руководством я делал быстрые успехи и, как выражаются испанцы, в самое короткое время сделался настоящим ginete и совершенным hombre de a cavallo, т. е. как бы конь ни был бешен и дик, я в несколько минут укрощал его и управлял им совершенно свободно.
Во время наших бесцельных поездок мы наконец приблизились миль на десять к окрестностям Кармена, самого передового порта, выстроенного испанцами на Рио-Негро, на границе их древних владений.
Толпа, к которой я принадлежал, остановилась на ночь недалеко от реки, около покинутой chacra (фермы).
Обстоятельство, которого я так долго и напрасно ожидал, наконец представилось. Я готовился воспользоваться им, понимая, что если и на этот раз не убегу, то все мои надежды должны рушиться, и я до конца жизни останусь рабом.
Я не стану утомлять читателя рассказом подробностей своего бегства; скажу только, что после бешеной семичасовой скачки, в продолжение которой патагонцы гнались за мной по пятам, избегнув более двадцати раз опасности боласа и острого копья, брошенных в меня преследователями, я бросился в середину буэнос-айресского кавалерийского отряда, где упал без чувств, разбитый усталостью и душевным волнением.
Патагонцы, внезапно застигнутые появлением белых, которых до тех пор скрывала высокая трава, поворотили с ужасом и ускакали с яростными криками.
Я был спасен!
По моей странной одежде — на мне была надета только изодранная fressado (род одеяла), стянутая узким кожаным ремнем, — солдаты меня сначала приняли за индейца, и это заблуждение подтверждалось еще загорелым цветом моего лица, которое приняло оттенок красной меди под влиянием суровых перемен погоды в течение почти полутора года. Очнувшись, я употребил все старания, чтобы обнаружить мое европейское происхождение, но по незнанию испанского языка долго не имел успеха.
Добрые буэнос-айресцы наконец поняли, в чем было дело, и приняли самое живое участие в моей судьбе.
Въезд моих спасителей в Кармен был настоящим торжеством.
Радость так сильно на меня подействовала, что я и плакал и смеялся; мысли мои ни на чем не останавливались, и я боялся потерять рассудок.
Однако мне нужно было около месяца, чтобы поправить свое здоровье, и благодаря заботам, которыми меня окружали, а более всего благодаря молодости и силе своего телосложения я наконец начал выздоравливать и чувствовал, как за нервным расстройством последовало спокойствие и благоразумие.