Это означает, что предпринятое здесь интеллектуальное предприятие ни минуты не претендует на то, чтобы соперничать с «науками об обществе», лучше всего аккредитованными в своем, вполне законном замысле объяснять и направлять действие людей (ведь в этих науках имеются собственные теоретические средства). С самого их возникновения, когда Дюркгейм постулировал, что «социология расширяет поле нашего действия лишь одним тем, что она расширяет поле действия нашей науки», эти науки накапливали притязания на эпистемическую правоту — открытость объективному знанию на новом уровне реальности — и на терапевтические услуги, так как они обращаются к публике как к пациенту, дожидающемуся облегчения. Не имеет никакого отношения к карикатуре обнаружение под осторожными и порою наглухо закрытыми статистическими выкладками подсознательного оклика: «вы правы, дела очень плохи, но не отчаивайтесь, у нас есть средство исцеления». Тропинки знания круты, но прекрасны выходы на простор. Чем чернее фильм — эксплуатация человека человеком и господство буржуазии, беззаконие и вызванный индивидуализмом распад, травмы детства и Эдипов комплекс, — тем более светозарным будет хэппи-энд.
Эти чудодейственные «научные» средства отличаются от своих религиозных предков тем, что они притязают сразу и на согласие с явными открытиями, и на веру в лучшее завтра (для нас самих лично либо для наших сородичей). Итак, глава научной школы, которому приходится обращаться к лаборатории и который знает скрытые пружины поведения ее сотрудников, а также лучше профанов знает, что является для них благом, добавит к долгу предписывать (невеждам) право порицать (конкурентов). А это иногда равнозначно игре на двух досках: интеллектуальной аскезе и упованию на мораль. Обязанность объяснять и соблазн надеяться... А именно возможность функционировать в качестве науки, не платя за это цену — состоящую в том, чтобы ничего не говорить ни о смысле жизни, ни о справедливом и несправедливом, ни о прекрасном и безобразном («наука не мыслит»); и в то же время функционировать в качестве религии, тоже не платя за это цену, состоящую в воздержании от всевозможных притязаний на оперативность и верификацию, на «конкретное решение проблем». И это можно очень хорошо понять, если вместе с Кантом мы вспомним, что «с критическим предприятием можно согласиться лишь при условии предложения некоей догматической компенсации» (письмо к Маркусу Герру, 1770). Экспериментаторский разум в применении к близким к нам вещам воспринимает гордыню как зло, и хорошо известны «нарциссические раны», навлекаемые после эпохи Ренессанса прогрессом критической предприимчивости на иллюзорную суверенность, которую мы инстинктивно жалуем самим себе (человек не является центром ни космоса, ни эволюции, ни собственной психики — разъяснили нам последовательно Галилей, Дарвин и Фрейд). В человеческих делах магия (и социальная вера, из которой она исходит и которую она поддерживает) внушает больше доверия и достоверности, нежели рациональное познание. Отсюда наше неодолимое желание реагировать на каждое покушение на нашу неприкосновенность, прикладывая компресс помощи, когда ложная радость тотчас же умеряет ощущение горя, причиняемое нам неприятной истиной. Как если бы за каждый скачок, приближающий нас к реальному, следовало расплачиваться уверткой в противоположную сторону, в сторону колдовства... Как если бы каждый успех в понимании вещей требовал в качестве противоядия двойной дозы эйфории, чтобы вернуть нам утраченное и продолжать по-прежнему надеяться.