Очевидно, анекдотичность эта не случайна и будет сохраняться у всех ученых, кто попытается делать науку, но излагать ее обычным языком. В том числе и у меня. Слишком много уже сделано научным сообществом, слишком много действительно важных явлений мира уже описано на тайном языке, чтобы можно было сразу полностью избежать его употребления. Там, где удается перевести на русский слово «анализ», приходится использовать без перевода какое-нибудь другое, например, «текст» или «термин»…
Это, безусловно, связано с тем, что все подобные научные «термины», по сути, есть инструменты исследования, которые ученый изготовляет сам и по ходу, когда сталкивается с новым явлением. И другого пути в неведомое, похоже, нет. По крайней мере, если ты хочешь идти туда не один.
О чем-то подобном в языке науки писал Павел Флоренский, рассказывая, как он сам входил в науку:
«Я научился сам изготовлять себе потребные мне инструменты, как в буквальном смысле, так и в переносном, говоря о понятиях, и потому, хороши или плохи были мои научные понятия, я знал, как вообще делались они. Орудия научной мысли большинством даже образованных людей берутся или, скорее, получаются готовыми из-за границы и потому порабощают мысль, которая неспособна работать без них и весьма неясно представляет себе, как именно они выработаны и какова их настоящая прочность. Отсюда – склонность к научному фетишизму и тяжеловесная неповоротливость, когда поднимается вопрос о критике их предпосылок. Если большинство отвергает какие-нибудь понятия, то только потому, что уверовало в противоположные, т. е. настолько поработилось ими, что решительно неспособно мыслить без них» (Флоренский, с.123).
Другой пример – это использование обычных, бытовых слов в научном тексте без оговаривания их значения. По сути, это более тонкий пример того же самого, что и с иностранными заимствованиями. Русское слово оказывается настолько привычным, что ученый совершенно не в состоянии дать ему определение, а значит и видеть, какое понятие за ним стоит. В главе о Сократе это будет показано на примере такого «понятного» слова как «справедливость». В итоге употребление этого родного слова оказывается таким же, как иностранного. Ученый употребляет его с ощущением, что это-то слово уж точно всем понятно. И оно точно всем как-то понятно! Но вот как? А когда начинаешь разбираться, то выясняется, что за этим словом чаще всего скрывается понятийное устройство, несколько отличающееся от того, которое хотел использовать автор.
Можно вполне уверенно заявить, что молодая наука во время своего зарождения и становления, со свойственной любой молодости торопливостью, жаждала скорых плодов. Естественно, на деле их жаждали те молодые люди, которые рвались в науку, как в сообщество. И основная психологическая задача этой молодежи была – доказать «отцам», что они их догнали и превзошли. Поэтому в своей молодости наука предпочитает быстро заимствовать множество уже готовых иностранных терминов, вместо того, чтобы присмотреться к понятиям родного языка, то есть языка отцов. И им совершенно не важно, что язык рождался из тысячелетних наблюдений миллионов людей над теми же самыми физическими явлениями мира, которые они тщатся одолеть с наскоку новым методом. Родной язык есть, если приглядеться к нему, уже готовое и чрезвычайно тонкое описание того явления, которое и пытается исследовать наука. А с описания явления, с описания условий задачи только и может начинаться ее решение. Впрочем, оставлю в стороне точные и естественные науки. Пока мне важнее разобраться с тем согласием, которое существует по поводу языка у психологов.
Следующим уровнем сложности тайного языка можно назвать использование образов, которые известны только своим. Что означает в отношении научных сообществ: потратившим достаточно много времени и сил, чтобы такие образы запомнить (это вполне можно считать платой за вход в сообщество). При этом, тот же образ часто вполне может быть передан и по-другому – проще и понятнее, но это почти недопустимо, и отступник будет наказан легким презрением за «популяризаторство», которое портит лицо «настоящего» ученого.