Общепринятое объяснение, почему мы так плохо знаем человека, состоит в том, что человек сложен. Принято думать, что более простые предметы, заполняющие Землю и небо, уже достаточно изучены по причине их простоты; а растения, животные и особенно человек плохо изучены, потому что устроены сложнее. Нельзя отрицать особой сложности, присущей всему живому, и человеку больше всего; но дело совсем не в этом. Мы плохо знаем человека потому, что изучать его в научном смысле стали недавно, и потому, что это изучение сталкивается с тяжелыми помехами. Чтобы понять, что всегда препятствовало и все еще препятствует научному изучению человека, начнем с важного предмета, к которому нам еще не раз придется возвращаться – с поведения животных.
Простейшие наблюдения научного характера над поведением животных – даже домашних животных! – начались в тридцатых-сороковых годах двадцатого века. Эти наблюдения легли в основу важнейшей, совершенно новой биологической науки –этологии. Более того, Конраду Лоренцу удалось открыть закономерности эволюции поведения животных, что явилось столь же важной революцией в науке, как открытие Дарвином эволюции их строения. Все это достигнуто практически без применения приборов, простым и прямым наблюдением, но наблюдением научно поставленным и продуманным. Часто забывают, что и Дарвин обходился без техники; но теперь нас занимает другое. Можно спросить себя, почему же эти наблюдения не были сделаны раньше? Почему люди, тысячелетиями прислушиваясь к гомону птичьего двора, не услышали ничего интересного, до того как Лоренц принялся наблюдать своих гусей и уток? Причины здесь в точности те же, что в случае человека. Очень важно как следует продумать все эти препятствия, потому что они продолжают нам мешать.
Во-первых, чрезвычайно вредной помехой для изучения всего живого – и особенно человека – всегда была иллюзия понимания. Изучение гусей и уток обычно ограничивалось тем, что полезно в хозяйственном смысле; животные, столь обычные (и столь удобные для наблюдения!), мало привлекали внимание натуралистов. Человек тем более воспринимался как нечто известное и понятное. Именно потому, что изучение человека донаучными средствами началось так давно и дошло до такой изощренности, научное изучение этого привычного объекта казалось излишним и даже, в некотором смысле, неуместным.
Во-вторых, все живое – и особенно человек – постоянно подвергалось мистификациям. Самые важные предметы изучались раньше всего, на том этапе развития человека, когда границы между знанием, фантазией и мифом еще не существовали. Недостающее знание восполнялось «знанием» религиозным (кавычки означают здесь употребление слова с другом смысле). Человек, состоявший в непрерывном общении с божествами и демонами, и сам рассматривался как объект особого рода, с уникальными характеристиками вроде бессмертной души. Применять к такому объекту тривиальные методы научного исследования казалось более чем неуместным – это было грехом. Даже мертвый человек внушал слишком религиозные чувства, чтобы разрешить его анатомировать, – потому и не было анатомии. При этом, разумеется, главное препятствие составляли не внешние запреты, а внутренние табу: когда стали выкрадывать трупы и вскрывать их тайно от властей, появление анатомии было близко. Самые суровые табу окружали половую жизнь и психическую жизнь человека; достаточно было запретить исследование первой, чтобы совершенно мистифицировать все, касающееся второй. Как известно, все психическое в человеке связывалось с душой и производилось от бога, тогда как деятельность детородных органов составляла прерогативу дьявола. В конце девятнадцатого века, когда подлинные религиозные страсти уже угасли, сопоставление этих двух сфер упрямо отвергалось как неприличное; неприличие всегда оставалось суррогатом греха. Пуритански честный и буржуазно солидный Фрейд был подвергнут всеевропейской травле, и даже теперь его «глубинная психология» внушает страх людям, движущей силой которых является, в конечном счете, сексуальная неполноценность.
В-третьих, изучение человека всегда задевало интересы людей. Сколь угодно циничные жрецы или вожди не могли допустить, чтобы предметы их манипулирования знали о человеке что-нибудь, не входящее в одобренный канон. Таким образом, приятие или неприятие господствующей доктрины о человеке оказывалось, помимо своего религиозного значения, актом послушания или бунта. В менее важных делах гражданину может быть дозволено, как выражался Гегель, «слегка развиться вокруг своего места»; но raison d’état не допускает, чтобы налогоплательщик вообразил себя бессмертным духом.