«Сужение» исторической реальности в целях ее более точного и конкретного описания так или иначе вело к широкому привлечению в историческое исследование вещных свидетельств человеческой жизни и деятельности. Возникал неизбежный парадокс: для людей места в пространстве истории становилось меньше, зато для вещей это пространство оставалось открытым. Более того, получалось, что вещи в некотором смысле способны «сказать» больше о жизни людей, чем сами люди.
Конечно, этот подход не мог полностью отказаться от описания людей, их поступков, интересов и стремлений. Но люди, «вписанные» в вещественную обстановку своей собственной истории, утрачивали таким образом специфически человеческие свойства и все отчетливей представали носителями каких-то вещеподобных связей и сил.
Так тенденция преодоления спекулятивной философии истории породила ряд парадоксальных следствий. Из поля зрения научного исторического познания стали ускользать проблемы, характеризующие историю общества именно как социальный и человеческий процесс. Преодоление метафизики на этом пути обернулось сближением истории с физикой, натурализацией знания о человеческой истории, истолкованием общественного процесса как процесса квазиприродного, описанием жизни людей по «логике вещей». Стереотип, в согласии с которым научность знания и его натуралистическая (скажем мягче: естественно-научная) ориентация совпадают, во многом определил ход развития исторической науки и всего обществознания во второй половине XIX — начале XX столетия.
§ 2. Дана ли нам реальность
От схем — к фактам: это — главная ориентация, представленная позитивистской историографией, вытеснившей во второй половине XIX в. философию истории. Правда, основоположники позитивизма не могли полностью отказаться от общих определений исторического процесса (скажем, О. Конт в обоснование позитивизма выдвигает своего рода стадиальную схему истории и выстраивает последовательность трех «формаций»: теологической, метафизической и позитивной), но схемы эти имеют служебный характер и целиком подчинены фиксации эмпирически данной реальности.
Реальным в истории оказывается все то, что может быть наблюдаемо, описано, измерено, что связано непосредственно с представляемыми зависимостями. Историческое описание фактов следует таким образом за методикой эмпирического естествознания, освобождается от спекулятивности и психологизма классической философии истории и ведет к представлению истории как связи (связей) фактов и, кажется, к тому, как «все это в действительности» происходит.
Надо сказать, такого рода переориентация исторического знания оказала несомненно позитивное воздействие на ряд исторических дисциплин. Стала быстро развиваться гражданская история; более внимательного, нежели прежде, изучения удостоилась экономическая сторона жизни общества; элементы статистики, социологии и некоторых естественнонаучных методик, включаемые в историческое исследование, позволили создать более широкие и точные представления о массовых процессах в истории общества. Анализ вещественных результатов жизни и деятельности древнейших предков современного человека дал возможность сформировать гипотезы о происхождении человечества и о дописьменной его истории. В ходе этого анализа выделились, а затем и оформились в качестве особых дисциплин: археология и история материальной культуры, а также близкие им этнография, социальная и культурная антропология.
История в работе своих новых дисциплин с помощью точных методик обретала «широкомасштабное» видение: она открывала массовые движения, процессы накопления вещественного богатства, разнообразие письменных культур и форм человеческого взаимодействия. Мыслительные, психологические, личностные аспекты человеческой деятельности, столь привлекательные для философии истории, отодвинулись на второй план; разнообразие нового практического материала как бы заслонило их, как бы затемнило их значение для описания социальной реальности. Человеческий состав истории, открытый для фактического изучения, для определения его массовых, масштабных характеристик, оказался в значительной мере приравнен к другим компонентам истории как естественного процесса: к вещам, к вещным связям, к «логике вещей». И хотя такое сведение деятельности людей к «логике вещей» на первых порах обещало заметное прибавление исторического знания, оно же создавало серьезные трудности для понимания истории как процесса и для трактовки конкретных событий, сдвигов, новообразований [1].
1 Некоторые историки с тревогой отмечали узость подобного подхода. Арнольд Тойнби писал: «Известно, обращение с людьми или животными, как с неодушевленными предметами, может иметь катастрофические последствия. Почему же нельзя предположить, что подобный образ действия не менее ошибочен и в мире идей? Почему мы должны считать, что научный метод, созданный для анализа неодушевленной природы, может быть перенесен в историческое мышление...» (Тойнби А. Постижение истории. М., 1991. С.16).
С точки зрения последовательно научного (каким он представлялся в конце XIX в.) подхода главными источниками знания оказывались вещественные и письменные памятники; люди включались в это знание, поскольку они «высвечивались» этими источниками. Не вещи и знаки трактовались через призму деятельности людей, но, наоборот, деятельность людей сводилась к вещам и знакам. Отметим, что в социологии этого времени (Э. Дюркгейм, В. Ленин) была попытка, отчасти реализованная, рассматривать повторяющиеся, «принудительные» формы взаимодействия людей как своего рода вещи, составляющие фактическую базу научного социального исследования.
Письменные памятники, в той мере, в какой они сопоставлялись друг с другом и с вещами, а не с людьми и их действиями, тоже начинали уподобляться вещам. Возникла перспектива изучения языка как автономного образования или естественно функционирующей системы знаков; позже эта перспектива была реализована в лингвистике XX в.
Такое «овеществление» социального бытия тем не менее не снимало ни проблемы воздействия исследователя на материал, ни проблемы зависимости вещных памятников от деятельности людей, их создавшей.
В XX столетии этнология, социология и психоанализ выявили такие слои человеческого бытия, которые отражаются в источниках и контролируются сознанием лишь косвенным символическим образом. Приоткрылась завеса над неописанной и ненаблюдаемой социальной реальностью, ускользавшей до сих пор от включения в идеологические и научные схематизмы. Наша собственная история представила в последние годы богатый материал, указующий на то, что письменные источники не только искажали положение дел, но вообще не фиксировали многих событий коллективной и личной жизни людей. Возникла проблема поиска косвенных свидетельств, которые могли, хотя бы отчасти, заполнить пробелы истории. Встал вопрос о способах фабрикации вещественных и письменных памятников, представивших свидетельства событий истекших десятилетий. Определился вопрос о людях, о схемах их деятельности, о стандартах их взаимодействия, обо всем том, что не находило непосредственного отображения в следах эпохи, но обусловило, в частности, появление именно таких ее памятников.
Аналогичные проблемы проявились в изучении более отдаленных эпох, например периода средневековья. Выяснилось: «молчаливое большинство» простолюдинов не оставило многих важных свидетельств своей жизни в документах, дошедших до нас. И дело не только в том, что некоторые аспекты быта простых людей оказались не отраженными в официальных свидетельствах и летописях. Сам язык памятников часто был чужд языку простонародья; официальный и идеологизированный языки могли быть вообще чужими языками [1]. И в этом случае возникала проблема реконструкции конкретных систем человеческой деятельности, соответствующих форм общения, психологии, идеологии. Возрождалась, стало быть, проблема схем объяснения, в развертывании которых вещественные и письменные памятники обнаруживали свое значение результатов, средств и условий человеческой деятельности.