Юрий затеял игру в кошки-мышки. Я не сомневался: он чувствовал мой душевный надрыв, смятение, и его рука водила пером Жоаны, метя в меня комментариями, рассчитанными на дешевый эффект. Сам он отошел в сторону и держался насмешливее, чем всегда. Поначалу я простодушно считал, что мои попытки привлечь Жоану внушают ему что-то вроде ревности, но не обольщался: большой опасности я для него не представлял. Но со временем понял, что плохо его знаю, он испытывал вовсе не ревность, а недоброе любопытство, и я думаю, что моя неловкость и мучительное замешательство доставляли ему особое удовольствие; мне же его пьянство, хандра, депрессия, которая углублялась с каждым днем и за которой мы с Жоаной тревожно наблюдали, внушали тем больше беспокойства, что отчасти я считал себя их причиной. При встрече Юрий непременно поддевал меня; как, разве Жоана не с тобой? — улыбаясь, спрашивал он, или еще более откровенно: как дела на любовном фронте? Мне стоило больших усилий не покраснеть, улыбнуться небрежно в ответ я даже не пытался и только уклончиво бормотал, дескать, понятия не имею, о чем ты, уставившись на носки своих ботинок, не решаясь поднять голову и посмотреть ему в глаза, а глаза у него западали все глубже, и он, исхудавший, костлявый, в развевающемся белом халате все больше походил на призрак. В конце концов, я стал отвечать уж совсем фальшиво: «Спасибо, Ода чувствует себя хорошо» — и тут же менял тему; впрочем, Юрий не настаивал, выпускал стрелу и успокаивался, а дальше переходил к злобе дня: ему завидуют, ему мешают, один некомпетентен, другой дурак, рассказывал о необыкновенном приспособлении, описание которого прочитал в журнале, о результатах новой методики; поболтав минут пять, отправлялся дальше. Я боялся, что он заговорит обо мне с Жоаной, возьмет и скажет: неужели ты не заметила? Но это был сладкий страх, я хотел, чтобы она узнала, чтобы мои ребяческие уловки увенчались успехом, чтобы в один прекрасный день Жоана подошла ко мне и смущенно, но вместе с тем горделиво и радостно сказала: послушай, Игнасио, ходят слухи, что ты ко мне неравнодушен. Но я отгонял от себя глупые детские мечты. Игра Юрия была сложнее и не шла ни в какое сравнение с моей. Разве мог он тупо раскрыть перед Жоаной мои карты? Для высоколобого умника был бы оскорбителен такой примитив, он не хотел лишить себя возможности наблюдать с возрастающим интересом, что же с нами троими будет.
Путаница всевозможных соображений роилась у меня в голове помимо воли. Но стоило мне переступить порог своей квартиры, как все исчезало, вернее, Жоана, став воздушной тенью, не покидала меня, зато Юрий со своими депрессиями и безумствами забывался вовсе. Жоана неосязаемо участвовала в домашних делах, а вечером отчасти становилась моей женой Одой; скромное присутствие в доме желанной тени почти не ощущалось, я и не думал о ней, пока вдруг запах или жест не приближали ее, делая ощутимо реальной, и тогда я вскакивал среди ночи, запирался у себя в кабинете, наедине с ней и со своими листочками, на которые выплескивал свои фантазии, обнимал, прижимал к себе Жоану, вот как делаю это сейчас, много времени спустя, — я касаюсь ее пером, потому что перо, может быть, единственная наша возможность долететь до другого человека, настичь его и пленить; воспользовавшись пером, я могу добраться до нее, увидеть, рассмотреть со всех сторон, могу, как голем-преследователь, оторвать от тинистой речной воды и притянуть к себе, прервать путешествие, в котором ей, конечно, не до меня, могу ей напомнить о себе.
Могу вернуть ее себе большим письмом-зеркалом, ее образ в нем такая же иллюзия, как мои раздумья о гибели Юрия или чувствах Оды… Ода спит за этой стенкой, в двух шагах от меня, спит и ни о чем не подозревает, ее не терзают дневные грезы, она защищена неколебимой верой в реальность того, чем живет, она не догадывается, что своими мечтами я посягаю на ее твердыню, благодаря которой она держит голову так высоко, так прямо, что я подкапываюсь под нее разрастающимся во мне новым деревом — Жоаной.
Глава 16
Накануне отъезда утренний кофе, который она пьет теперь, расположившись на палубе, она пила в книжном магазине, вместе с Илией, видясь с ним в последний раз. Дружба их была короткой, поверхностной, но за их словами в то утро таились неловкость и напряжение. Седовласый Илия, улыбаясь мягко и ласково, был, пожалуй, не так разговорчив, как обычно, а она, нисколько не огорчаясь из-за близкого расставания (с чего бы ей, скажем прямо, было бы огорчаться?), чувствовала стесненность из-за его мучительного желания, которому, похоже, суждено было растаять в воздухе. Илия, словно бы решив уничтожить сам ту хрупкую нежность, что со временем все равно бы погибла от малейшей оплошности, или, может, ощущая потерю чего-то очень для себя важного, принялся с велеречивым воодушевлением пересказывать ей жизнь святого Петра Клавера, а она никак не могла взять в толк, с чего вдруг этот «красный», этот левак, участвовавший в молодости во всех революциях, так заинтересовался апостолом, несущим Христово слово черным рабам; она искала зацепку, скрытый смысл в его неожиданном пристрастии, искала и не находила. А он, держа в руках книгу, говорил, глядя ей в глаза: вообрази, королевский указ сделал Картахену столицей работорговли, и туда стали свозить живой товар из Анголы, Гвинеи, словом, со всей Африки; десятки кораблей, нагруженных неграми, негритянками и негритятами, приплывали каждый год в этот город. Корабль причаливал к берегу, и люди, которые были еще в силах ходить после месячного плавания, выбирались из трюма наружу, они приготовились к смерти, не сомневались, что их немедля убьют, что везли их так долго на казнь; не сомневались, что королевское знамя пламенеет, потому что его окунают в кровь. Их и в самом деле убивали, но только медленно. А сначала продавали плантаторам и владельцам шахт. Больные, умирающие оставались в трюмах, их приканчивали и сжигали вместе с теми, кто скончался во время плавания — от страха, дизентерии, вирусов, лихорадки, морской болезни; сжигали черное дерево, тело без души, в дальнем углу порта, возле арсенала, там же, где конопатили галеоны, разумно считая, что запах смолы и дегтя очистит воздух от зловония.
Илия показывал ей цветные гравюры в книге: на небольшой площади в центре старого города стоит церковка из золотистого камня с барочным фасадом, а с ней рядом маленький белый домик; в глубине полутемного нефа в главном алтаре покоятся мощи святого; монастырь с белым просторным карибским двором с аркадой, затененный сенью огромных пальм; взяв в руки книгу, она рассматривала тонкие светлые стволы и узорные листья вьющихся растений, переданные художником с любовной тщательностью.
Илия придвинул свой стул поближе, он почти касался ее, она заметила его уловку, но не отодвинулась, быть может, не желая его обидеть.
— Посмотри внимательнее на колодец в середине гравюры. Видишь? В нем наш святой крестил негров. Тысячами. Петр принял апостольскую миссию и полюбил людей с черной кожей. Он первым поднимался на прибывший корабль и совершал помазание елеем умиравших в аду трюма, чтобы умерли они христианами. А потом он крестил живых. Всех подряд, заметь себе это, и говорил, что хочет наделить их душой, чтобы они не все теряли, когда умирают. Он объяснялся с ними жестами, взглядами, уж не знаю как еще, приобщал их Святому Духу на латыни, одного за другим, скованных цепью, не жалея ни сил, ни времени, так он понимал свою миссию; потом негров вновь погружали на корабль, и они вплывали в Новый Свет, засиявший перед ними в каплях кропила. А тем, которые не могли никуда уплыть, он помогал умереть. Нет ничего бессмысленнее, думали работорговцы, чем крестить сотни и тысячи подыхающих негров. Городских рабов Петр с помощью переводчика знакомил с катехизисом, объяснял, что такое спасение, предопределение, свобода души. Святой Франциск проповедовал птицам, святой Петр Клавер — черным рабам, и это безумие, эта нелепость делают его в моих глазах достойным канонизации, точно так же, как достоин ее доминиканский монах Лас-Касас, который первым стал печься о судьбе индейцев, хотя у него нет формального права на канонизацию — его мощи не творят чудес. Только представь себе, каким безумием было крестить негров! Аборигенов куда ни шло, но негров! Тысячам мужчин и тысячам женщин, прибывавших каждый год из Африки, чтобы дальше жить рабами, предлагалась в дар религия хозяев; вы были живыми язычниками и походили на диких зверей, вас привезли на смерть и уподобили домашнему скоту, но умрете вы христианами — вот что им говорили, однако рабы, вполне возможно, думали, что крещение — еще одно железное кольцо рабства. Не было на земле более нелепого и бескорыстного человека, чем этот миссионер, бескорыстного и искреннего в своей ужасной вере. Посмотри, вот дом, где он жил.