Город, с которым она расстается, убранный в ножны кривой нож. Есть в нем утонченная красота лезвия, он долог и изогнут от маяка и до крепости. И вода сродни стали, ее отблески ложатся на дома. Он — убранная до времени опасность. Она проводит рукой по животу. Нет, не ощущается никаких изменений, явных перемен, только вот крови все нет и нет, она следит и часто себя проверяет. Конечно, виною климат, жара, а не что-то совсем иное; ей незачем что бы то ни было скрывать здесь от самой себя, все ведь просто, любой доктор справится в одну секунду, ну, может быть, в две, и она никакое не исключение, хотя можно так подумать. Все остановилось, замерло в неподвижности, хотя двигатели потихонечку работают; она знала, что отплытия ей придется подождать, ее об этом предупредили заранее: пароход отплывет ночью, когда закончит погрузку.
В родственной приязни кузины тоже таилась опасность, тоже нож острый, но совсем иного рода — смотреть в глаза ее чудесным смуглым детишкам, быть в ее доме, наблюдать каждодневную битву за домашний уют; уборка, магазины, стирка, купанье, все матери похожи друг на друга, или почти похожи, ее мать точно так же отнеслась бы к дальней родне, такой, как она, тоже приютила бы дальнюю родственницу, потому что матерям нужны обязанности, ими они существуют, нужны дети, они их жизнь, благодарные, неблагодарные — не важно, она и сама обрадовалась вернувшемуся детству, отдалась течению, тихо поплыла, дожидаясь, когда ее отвезут вот на этот пароход; она устояла перед приглашениями остаться, предупреждениями, перечислением опасностей — одинокая женщина, девушка, одна, надумала проехать через всю страну, а стоит оказаться там, на Юге, что она будет делать? — в диких, страшных местах, ты даже не представляешь степени риска, повторяли ей по десять раз на день, деточка, ты просто не понимаешь, это тебе не Париж, ты попала совсем в другой мир, и все-таки для нее нашли пароход более надежный, чем другие, пароход, которому можно довериться с большим основанием, чем другим, по крайней мере, на нем есть каюты, ты можешь запереться, считай, что попала в первый класс, но не забывай, это тебе не комфортабельный теплоход, не строй себе иллюзий, а когда доплывешь до Пуэрто-Аякучо, когда окажешься у кромки амазонских дебрей и пароход не сможет дальше плыть из-за водопадов, ты поедешь к кузену, он там живет, он будет ждать тебя. И она, хоть и не боялась, но не могла (тоже каприз, впрочем, как и все остальное), да, не могла не купить себе красивый узкий нож, похожий на скальпель, нож-стилет. Легкий, длинный и невообразимо острый, и он тоже был здесь, рядом, и вот этот воображаемый помощник (невозможно же вообразить всерьез, что она и в самом деле ударит кого-то ножом!) действовал почему-то успокаивающе, поди знай почему.
Вопреки волнению, которое ее охватило, когда она почувствовала под ногами сходни и стала подниматься по ним на пароход, расцеловавшись с кузиной и детишками, вопреки легкому разочарованию при виде своей каюты, угрюмых матросов, вопреки жаре, с которой не справиться никакому вентилятору, теперь ей было хорошо, она лежала вот так, как лежала, — вытянувшись, глядя в иллюминатор. Если бы не живот, все было бы просто великолепно. Она позволила себе немного ностальгически погрустить (порт — острый нож, он глубоко проникает в душу) и все-таки, погружаясь во влажность дремы, чувствовала себя почти счастливой. Некоторые видения были даже приятны; вот только живот и все то же отсутствие крови, там, между ног (приходится называть вещи своими именами), а так все великолепно, говорила она себе. Кто ей еще нужен? С ней ее книги и ножи.
Глава 3
После возвращения в Париж, сказал мне Юрий, он не делал ровным счетом ничего. Ни хорошего, ни дурного. Выяснять, как да почему, не имело смысла, ясно было одно: врачи ничем помочь не могут; он вернулся из больницы, где пролежал три недели у своего доктора Гаше[1], как он его называл, и теперь снова пил, залпом, не глядя на меня, опрокидывая рюмку за рюмкой. Бутылка пустела, он говорил между двумя глотками, не выпуская рюмки из рук. Говорил, потому что принято говорить, но было видно, что ему хочется только пить, и пить без меня; меня он терпел, может быть, потому, что нуждался в зрителе, — Жоана часто повторяла: Юрий, ты не можешь без зрителей, тебе обязательно нужно что-то учудить, — но может быть, потому, что он был уже совершенно пьян, он точно так же говорил бы и в одиночестве, без меня, говорил в тишине о ней, и обо мне тоже, персонаже второстепенном, но все же имеющем некоторое отношение к этой истории, которую Юрий, чтобы придать ей значимости и смысла, непременно должен был рассказывать вслух; он был влюблен в литературу и пил, чтобы походить на героев Хемингуэя или на самого Хемингуэя, кто его там разберет. Два дня подряд пил без просыпу молодой блестящий хирург, и я чувствовал, я это просто видел: только он вернулся, минуты не прошло, как он поставил чемодан, если только брал с собой чемодан, едва очутился в Париже, как тут же отправился пить, странствуя из бара в бар, не позвонив никому, кроме меня, да и то на второй день к вечеру; но стоило ему сказать по телефону одну фразу, я узнал его. «Я на углу Лепик». Совсем рядом с ее домом, подумал я. Не ходи туда, сказал я как последний дурак, как будто он сам не знал, что ее там нет, сейчас приеду, вздохнул я.
Два часа я с ним пил, а вернее, едва пригубливал, а потом моя рюмка и вовсе стояла пустой, и он не подливал мне, то ли не замечая, что там ничего нет, то ли замечая, но делая вид, что не замечает. Глаза у него покраснели, взгляд остекленел, и я стал подумывать, не уйти ли мне, он моего ухода и не заметит; хозяин поглядывал на него искоса, с подозрением, слыша его хриплый голос и несвязную речь. Иногда Юрий срывался чуть ли не на крик. Нужно набраться терпения, повторял я себе. Нить его рассуждений я давно потерял. Он громоздил бессвязные теории, алкогольные бредни, и скоро должен был рухнуть, два дня он пил без перерыва, без еды, без сна и надеялся, что наконец-то рухнет, как загнанный зверь, он был всем, и охотником, и добычей. Вдруг он сощурился, глаза превратились в щелки, вот-вот его ярость выплеснется на меня, я сразу это почувствовал и подхватил разговор, а он чуть ли не орал: ты! Ты тоже в ответе!
Мне захотелось взять бутылку и немного себе налить, но он смотрел на вино с такой ревнивой страстью, что я решил: лучше не трогать, лучше его не раздражать. Вряд ли он отчетливо представлял себе, что произошло на самом деле, но делал вид, будто вообще ничего не помнит, или старался себя в этом убедить, хотя я знал, сейчас он будет винить всех вокруг, и ее тоже, потом, после двух или трех бутылок, опять начнет копаться в себе, будет корить, судить и жалеть себя, со слезами казниться, плакать о своей незадавшейся судьбе и по этому порочному кругу будет ходить и ходить, пока не рухнет, упившись вдрызг.
Он и упал. Я опоздал в больницу, потому что Юрий заснул, уронив голову на столик, и нам пришлось — хозяин пыхтел от усилий — тащить его до такси, и водитель соглашался посадить его только при условии, что я тоже с ним поеду, он смотрел на Юрия и повторял: вашему приятелю нужна «скорая помощь», вот какая машина нужна вашему приятелю. Я дал таксисту сумасшедшие чаевые и без малейших угрызений совести оставил Юрия на лестничной площадке, на красном истертом коврике, пыльном, с прожженными дырками, прислонив его к желтой, как моча, стене; даже если бы я захотел, я не доволок бы его семьдесят килограммов до пятого этажа. Он дышал спокойно, подтекала слюна в уголке рта, завтра консьержка найдет его и разбудит взмахом метлы или — что значительно хуже — вызовет полицию и выселит его, а до этого все соседи, спускаясь, будут обходить костистого великана. Помнится, я думал, Юрий, Юрий, как мне жалко тебя, и это было идиотизмом, я шел работать, а вернее, спать в больницу, и ночь показалась мне холодной.
Глава 4
Слишком жарко, не хочется двигаться. Рука об руку с солнцем она лежит в каюте и слушает жужжанье подъемных кранов и других неведомых портовых машин. Громкие и резкие гудки буксиров, шлепанье барж, недовольное ворчанье моторов. Порт у нее под боком, в золотых каплях пота, с запахом драгоценных пород древесины, он хрипло дышит у нее над ухом, неутомимо отправляя в путь свои богатства. Внезапно каюту наполняет сладкий запах жареных бананов, вызывая легкую тошноту. Есть совсем не хочется. Странно. После того что она себе навоображала, ей казалось, она будет есть с утра до ночи, но самые аппетитные блюда, какие готовила ей кузина за те полторы недели, что она прожила у нее, например, на завтрак арепа, слоеные пирожки и рыба с острой приправой, не вызвали бы сейчас аппетита; она оставила его в Париже, а здесь — непривычная погода, непривычная пища, непривычное все — город, земля, люди, да и само путешествие, как видно, отбило у нее охоту есть, такое бывает, вполне может быть, почему бы и нет? И вообще, ей могло все почудиться. Разыгралось воображение, сказало подколодное слово подсознание, воздействовало на душу, на тело, а ей всего-то и надо, что пописать в пластиковую трубочку, и тогда она все будет знать наверняка. Но определенность потребует каких-то действий, в ту сторону или в эту, придется принимать решения, а в путешествие, которое только-только началось, придется взять с собой крошечное зародившееся существо, или безрадостное бесплодие собственного лона, или болезнь, может быть даже душевную, и любой из спутников помешает ей во всей полноте воспользоваться откровениями новизны, замкнет на себе вместо того, чтобы распахнуть, открыть, раздвинуть. Она и без того достаточно в себя вслушивалась. Куда лучше перетечь в Новый Свет, который дышит у нее за иллюминатором с яростной южноамериканской нежностью, а все свои вопросы оставить в этом, пышущем жаром убежище, переполненном близостью воды и запахом жареных бананов, потому что к Новому Свету ее вопросы не имеют никакого отношения.
1