Выбрать главу

"Мартынушка, может, рьяно возьмем?! Дадим себе волю, - рассуждал он про себя не без радости. - Зачем нам ждать девять, сорок дней, а? Рванем одним разом к небу!"

Мартын встряхнулся. Встал на дыбки. Норовисто закружились в воздухе передние колеса, слитно с загустевшей душой Вени. Нина Васильевна и Шура едва успели вскочить в автобус. Заработал мотор.

"Сколько дыр в этих облаках, - подумал Котенков. - Легче по болотистым кочкам шимонить, чем тут, в облаках крутиться".

Автобус трясло. Бросало из стороны в сторону, как на высохшем болоте, где только что вырубили лес. Все затянуло серым и сырым. Веня крепко своими лапищами-клещами ухватился за деревянные подлокотники кресла.

"Мамочка! - мысленно вскричал Веня. - Сохрани мою душу".

И Веня увидел себя зародышем. Огромная голова прижата к слабенькому тельцу, согнутые ручки и ножки не различишь. Он слышал ровный стук, однозвучный и сладостный. Он не мог знать, что с ним происходит, как это называется.

Смертный автобус Вени мчался дальше сквозь пространство и время.

СТАРИК И КОШКА

Старик никак не умел умереть. Тарахтел кашлем. От чего вздрагивал, дергал головой на тонкой шее.

Лицо так заросло седой щетиной, что даже в летний, жаркий день не пролезешь.

Пестрая, черно-белая кошка лизала руки старика.

Чем бы голову привязать, думал старик. И вспомнил о ремне на брюках. Потянулся. Старик попробовал снять ремень лежа, но руки плохо слушались. Наконец это ему удалось. Расстегнул брюки. Теперь надо вытащить ремень.

Кошка хорошо понимала, как плохо старику, нюхая его внешнюю духовную оболочку.

"Если все время дергать головой, никак не помереть", - думал старик.

Кошка нервничала. Она притаскивала на его кровать придушенных мышей. Потом сбрасывала их на пол. Целая гора придушенных мышей около кровати.

Кошка замирала. Снова и снова принюхивалась к внешней духовной оболочке старика. Она готова была расцарапать когтями свою духовную оболочку, чтобы помочь старику принять неизбежное. Но, поняв, что ему это не поможет, осторожно полезла по его телу. Легла около дергающейся шеи. От тепла шея замерла, притаилась. И голова и весь старик прислушались к чему-то внутри себя.

Старик зачмокал губами. На губах было сладкое, материнское молоко. Кошка спрыгнула на пол.

ЛУКАШКА

Памяти Карла Арона

- Карл Давыдович, Карл Давыдович! - его звали. Он не оборачивался. Шел. Становился маленьким. Удалялся. Вот он уже совсем крошечный.

А простор-то какой. Поля. Лес, а за ним еще лес, а за лесом поле.

Пролетел мехоед, подергивая своими четырьмя крылышками. Вроде как стрекоза. Улетел мехоед туда, где еще виден был малюсенький Карл Давыдович. Мехоед сыпал словами: "Кое-кто, кое-кого, кое к кому..."

Карл Давыдович вслед за мехоедом поднялся в воздух. Там, в вышине он читал свою жизнь, не перелистывая страниц.

Пролетая над лесным погостом, не удивился, что тепло. И различил широкие листья плющевидной будры с лиловыми цветочками, как бы мятой дыхнуло. А мяту не различил. Рябина. Что-то это ему напомнило, да душа не могла все соединить.

Высветлилось озерцо. Берега заросли. Вот и болотная сушеница. Цветочки желто-белые, собранные в пучок, на самых концах веточек. Кому же он собирал сушеницу вместе с зверобоем? Кому? Да против замороченной головы, потому что переживал за кого-то.

Увидел ромашки. Много. Разбегались, как бездомные собаки. А приласкаешь глазом - и утишит боль.

Кое о ком он думал всегда. В последний полет жизни думал. По земному времени ему было за пятьдесят. Имя кое-кого он пытался вспомнить сейчас.

Окраины лугов, и рвы. В одном из рвов он увидел ржавые холодильники, кучей наваленные. И тогда вспомнил квартиру. Книжные полки. Вспомнил черного, из мрамора, слоника на полке. Ее портрет висел над пианино. Вот и его гитара. Он любил настраивать гитару, даже больше, чем играть. Тронет струну - прислушается. Голову склонит.

Резкий звук оборвавшейся струны. И тут Карл Давыдович вспомнил придуманное им имя. Лукашка.

- Ну что, Лукашка, - думал Карл Давыдович, - видишь ли ты меня сейчас?

Летит мехоед, а впереди - тоненький, едва - едва проснувшийся звук.

И ворвался в память Карла Давыдовича овраг. Уже ближе к осени, цветы корзинки пижмы. Желтые, упругие, круглые как монеты. Глаза Лукашки. В руках Лукашки - желтые, как на блюде, цветы пижмы. Листья, как у рябины. И острый, камфорный запах цветов. Желтый звук ее имени. Звук то пропадал, то вновь возникал, бледнел.

Карл Давыдович стал настраивать звук, вживаясь в вечность. Лукашка, Лукашка, Лукаш... Имя осенней пижмы.

Имя поднималось вместе с ним в холодное осеннее небо.

ЧТО СПЕРВА?

Зюкин снял с себя брюки.

Подумал: "Мне бы надо было носки снять. Зачем же я брюки? Ботинки я правильно, попросту говоря, разулся. А носки можно снять, не снимая брюк".

Зюкин помедлил. Опять натянул брюки. Задумался. И, можно сказать, машинально расстегнул ремень, снял брюки.

"А ведь я хотел носки снять. Какая же, извините, необходимость стаскивать с себя брюки, если хочешь только носки снять?"

Задумался. Опять надел брюки. И расстроился. "Чего же я над собой мудрую? Хотел ведь носки снять. А брюки?"

Опять надел. Застегнул ремень, все проверил насчет ширинки. "Нормально. Но зачем же я брюки снимал, когда надо бы только носки". Задумался. И опять по новой натянул брюки. Проверил насчет ширинки. "Нормально. Но зачем же я..."

Между тем жизнь шла своим чередом. Хотел жениться. Раздумал. Потом снял брюки. Задумался. "Зачем же я их снимал, когда хотел только носки?"

Опять натянул брюки. Проверил насчет ширинки. "Нормально. Но зачем же я..."

Уже далеко за пенсионной чертой Зюкин стал расстегивать ремень.

Руки тряслись. Все-таки снял брюки. "Зачем же я..." И он попробовал снять носки. Но руки не слушались. Зюкин стал тереть ногу об ногу, стараясь снять носки. Тер, как кузнечик. Потом догадался. Расстегнул ремень и спустил брюки. А ноги продолжали тереться друг о друга, мешали ему.

Он еще был живой, и мысль вдруг стала ясной. Прочитал ее про себя: "Сниму носки, а потом..." Но все-таки до последней живой секунды опять потянулся к брюкам, стащил их с трудом. Потом снова надел. Затянул ремень. Проверил ширинку. "Нормально. Чего теперь? - И упрямо думал: - Вспомню, обязательно вспомню, что сперва, а что потом".

ЧАСЫ

На стене висела тень от часов. Сами часы - в Лешиной душе. Часы старинные, еще бабушкины, прабабушкины. В боковом кармане куртки Леша держал ключик. Небольшой. Удобный. Им Леша заводил часы. Вставлял в отверстие под стрелками и несколько раз поворачивал. Подкручивал пружину. До отказа. Прислушивался.

Тик-так, тик-так... Ничего. Идут. Большая стрелка, маленькая.

Тик-так... Идут.

В душу себе Леша редко заглядывал: "Зачем?" Он смотрел на стенку, на тень от часов.

Иногда вспоминал бабушку, полногрудную, со старческим румянцем на впалых щеках.

Теплообменник ей бы надо сменить. Она бы прожила еще бы ого-го. Раньше народ некомпьютерный, а так-сяк, как мать родила. Леша думал, что бабушка была дворянкой. Правда, это ничем не подтверждалось. Разве что хорошие часы оставила ему в наследство.

Леша не был придирчивый к жизни. Чего-то вкалывал на работе по железу. Ну, выпивал. Ну, дважды женился. Ну, вроде как еще женское имелось, небрачное.

Тик-так... Да, небогато жил, но в своей малогабаритной, однокомнатной.

Соней звали женское.

- Ты что, еврейка? - спрашивал Леша. - Ну ладно, это я так. Женское мне физиологично приятно. И готовишь. Пирожки печешь. У вас, евреев, тоже ведь вера есть. Но мы этого не будем касаться...