Выбрать главу

Еще не думая, полковник сорвался с тротуара, и командирский голос вернулся к нему:

- Отставить! Стоять!

Полковник отбросил зонт и вклинился в толпу.

- Разойтись! Среди вас есть афганцы?

Ближайшего парня одной рукой схватил за грудь, а другой рукой стал сдергивать повязку с рукава. Мешал поводок. Но полковник не хотел его бросать.

- Ты чего, старик, в уме?

- Мразь, фашист, гад... Я бы тебя в Афгане мордой в серый песок...

Но кто-то уже обхватил его сзади.

Залаяла Жанетка. Ее подбили ботинком. Она завизжала и отлетела в сторону. Полковник вырвался и, обернувшись, хлестанул со всей силы поводком.

- Да это же еврей.

Его свалили. Начали бить ногами.

Толпа шла по распростертому по мостовой полковнику.

Когда все стихло, он еще был живой.

Усилившийся дождь смывал остатки мыслей полковника. И вдруг он почувствовал на лице теплоту. Собака лизала ему нос, рот, уши.

"Жанетка, - с туманной любовью подумал полковник, - надо домой ползти".

К утру ветер разогнал тучи. В садике на скамейке спал пьяный, прикрытый целлофаном. По дорожке бежала трясогузка. Среди старых лип слышались песенки щеглов и зябликов. Им не мешал шум машин на проспекте, вышибавших воду из-под колес.

СТАРИК

Портрет

Вспыхнул гудок телефона. Старик приложил к уху трубку. Услышал:

- Всё.

Старик положил трубку. С трудом поднялся из кресла. Подошел к той стене, где висел его портрет. Свет из окна превращал стекло портрета в зеркало.

Старик неподвижно стоял и смотрел. Не дрогнул, даже когда увидел, как распахнулось окно. Разбились стекла. Падали вниз на дорожку сада в глухой тишине.

Свора гончих

Рука гладила. Утопала в шерсти. Дикая шерсть. С памятью глухой чащобы.

Голоса:

- Покажите мне этот кусок.

- Неплохой. Посмотрите сами. Тут, правда, есть кости. Но вы сами знаете, мяса без костей не бывает. Берете?

- Беру.

- Вы измазались. Кровь.

- Ерунда. Мы и так задержались с этими разговорами.

Рука гладит шерсть. Одна рука, другая... Руки... Руки...

А вот и приказ: "Отцепить мундштуки".

Они, как свора гончих, рванули с поводков. Туда, где в розовой дымке, виднелись дом и сад. Почувствовав слабину, дикая шерсть серым мутным потоком накрыла сад и покатила к дому.

И уже никого не интересовало, что на самом верху дома, на чердаке, из окошка с разбитым стеклом смотрят грустные глаза человека. Когда-то бывшего хозяином дома.

Бинокль

Старик взял старый полевой бинокль. Посмотрел в большие окуляры. И вместо городского кладбища с массивными памятниками увидел деревенский погост. Среди накренившихся черных крестов, железных надгробий со звездой вверху пирамиды бурно разрослись кусты малины, шиповника, папоротника. Ниже к реке поднимался дудник с мелкими белыми цветочками. Широкий разлив кипрея. Над погостом поднимались сосны.

- Ничего, место сухое, хорошее. Тут и часовенка была, да, видно, разрушили...

Старик не огорчился. Он подумал: "Надо бы теперь по-другому посмотреть в бинокль". Но вместо этого решил вызвать секретаря. Поискал под столешницей тайную кнопку. Нажал. Кнопка провалилась. Старик тыкал толстым пальцем, и палец уходил в небытие.

С трудом выдернул руку. Хотел взять пейджер. Раздумал. И выше поднял седую голову.

Он сидел в кресле спокойно.

- Я еще стометровку пробегу, - говорили его толстые губы.

Но сам он сидел неподвижно, подготовившись к вечности.

НА ШОССЕ

Убит и зарыт. Темно. Даже черно. Кто-то убит, кто-то и зарыт на 106 километре по Минскому шоссе. Деревья. Может, они видели? Ели, сосны с подлеском бузины. Весна уже близко. Она дышит. Тот, кто убит и зарыт, неторопливо отбрасывает сырую землю. С усилием выползает из ямы.

В лесу кое-где еще снег. На снегу полосы от лыжни. Обрываются.

Трава, маленькие кустики черники с зелеными листьями, папоротники. Рядом с шоссе, в овраге желтые головки мать-и-мачехи.

Тот, кто выполз из ямы, ползет по оврагу, в овраге вода. Вылезает на шоссе. Пробует подняться на ноги. Его кружит весенний воздух. Падает.

Поднимается. Протягивает руку. Голосует.

Мимо, разбрызгивая воду, с зажженными фарами проносятся машины.

МОСТ

Cветлой памяти

Алексея Шеметова

Я опять иду к тебе, Донат Данков. Небо было землистым, а все там, что внизу, - непрочным, зависимым от наших душ. По земному времени мы скоро сплетемся.

Я сел на бугорок, поросший белесой травой, стал стаскивать правый сапог. Он мне сильно жал, высвободилась нога, из дырки в шерстяном носке высовывался красный большой палец. Я приспустил носок и обул ногу. Вроде полегче. Надо идти.

У меня не было ни ружья, ни удочек. Начал прутьями стегать дождь. Я поднял капюшон на плаще. Вгляделся вдаль, и диковинный зверь вычленился в тумане дождя.

Вот так, Донат, время унесло меня в прошлое.

А я пробирался к чудищу, было ли это раньше того, как мы повстречались, или гораздо позже, теперь уж не так и важно.

Я почти уперся в чудище - бесконечный мост с каменными быками в пролысине тайги. Мошка липла к лицу, лезла в глаза, в нос, в уши, беспощадила - вот что хреново.

Плесни мне в стакан вина, Донат, своей беспалой рукой. Закури. Я не буду тебя торопить. Помолчим. Что там внизу, не разобрать. Река? Откуда она тут? Главное, чтоб эта река не развела нас. Чтобы мы, хоть молча, слышали друг друга. Кури, кури, друг. Ах ты, раскосый монгол. Как в желоб, в меня втекала твоя судьба. И еще хочется углядеть твою улыбку. Приклониться. Ты сейчас не живой, а вроде бы не в том дело. Ты для меня чистый свет встречи. И с болью ищу обитель свою в том пепле, что сыплется от твоей сигаретки. Надо вспомнить. Так вот, чудище оказалось просто мостом. Серо-зеленая или какая там краска давно выплакана во многих местах дождями, ветром, сибирскими морозами.

Я взялся за слабые перила. Краски нет, а черное дерево еще не трухлявое, еще живое, вышло наружу. В той же тайге твоя деревня Данково.

Родная деревня рядом с речушкой и с заросшим прудом. Ты шел с приятелем по лапотной улице. Недалеко от пруда в дождливом тумане, за изгородью, на огромной куче говна, понуро стояла белая лошадь. Приятель сказал: "Гляди, Донат, вот наш памятник". Всю жизнь ты носил это видение, и мне его подарил. Ну, старик, дернись улыбкой. Что у нас дальше? Дальше - чистый лубок. Крестьянский парень едет в город учиться в институте. Лубок, да с трещинкой. С первого же курса тебя забрали.

Почему же ты такой монголистый, скуластый, брови шалашиком, а такой нехитрый, неоглядный? Тетрадку со своими записями сунул в тумбочку, а там по-крестьянски просто вывел: "Злодеи злодействуют, пожарят страну, перепоясывают смертью. Начальство все провоняло до последней прожилины, пора им мозги смазать, да вот беда - масла нет". Тетрадка лежала рядом с кроватью, в тумбочке, в общежитии.

И суд над тобой был потому легкий. Судья показал тетрадку:

- Вы писали?

- Я, а кто же еще? В институте, - сказал ты, - надо самому думать.

Судья улыбнулся.

Припечатали - десятка и семь ссылки.

Потом, в камере, тоска загустела. Вспоминал во сне реку, слепили вспыхи воды на солнце, и высоко выпрыгивала рыба.

Такой сон часто повторялся. Сам будто по горло сидел в осоке просыпался весь мокрый.

Помнишь, Донат, ты еще рассказывал, не о себе, а о том бедном казахе, что потопил миноносец. Следователь ему достался въедливый, гад.

- Опиши, какой ты миноносец потопил, - сверлил он казаха.

А казах, когда вошел в камеру, сразу бросился к параше, где был веник из сухих трав, прижал к лицу.

- Степью пахнет, - улыбается, лица нет, одна улыбка.