- Слышал, Федор, покойники погост огородили! Только с угора к речке что и осталось не огорожено.
- Что?
- Говорю, покойники подсобили, огородились. Ефим Синица, вот неугомонный.
- А-а... Синица? Хороший был дедушка, работящий. Мы с ним вместе еще служили.
- Ты, Федор, к нам заходи попраздновать. Зайдешь? - Митрий Григорьевич протянул своему дружку почти пустой чайник.
Федор выпил, что осталось. Поморщился от сладости и сказал:
- Ладно. Отнянькаюсь - зайду. У нас-то все пьяны лежат, - и Федор опять затянул свое: - Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет... Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет...
Подошла к окну черно-белая корова. Показала рогатую морду.
* * *
А праздник молодежи все не кончался и не кончался. На вторую уж неделю перевалило. В понедельник второй недели около магазина сидела прямо в грязи, сидела, обняв стальную проволоку перевоза, пьяная Таисья. Долгими глазами она смотрела на ту сторону реки, на деревню. Дедушка Митрий Григорьевич ушел куда-то допивать, и никого не было из мужиков, чтобы наладить перевоз.
- Озерчанё-о! Озерчанё-о! - закричала Таисья и запела. Запела, как позвала. - Озерчанё-о! Озерчанё-о, хорошие ребята, молоде-ежь! Перевезитя... Перевезитя на ту сторону реки-и-и-и...
Да только никто не откликался.
На ту сторону-у... На ту сторону...у.
К милёму крыльцю-ю-у-у...
Помолчала и опять запела:
У милё-ого окошко крашено-о-о,
Три холё-о-дных, три холё-о-дных,
Три холё-о-дных на лицё-о-о...
Озерчанё-о! Озерчанё-о-о!
Перевезитя-я-я-а-а-а!
НА МАШИНЕ
Около станции человек спрашивал: "Чья машина?"
- Милай! - крикнула мне старуха. Она сидела на узлах. Я ее сразу не узнал - от раннего ли часа, от тумана этого, от ожидания ли - она была без лица. - Милай, - сказала она мне, - езжай с Богом. Хорошо! - и пожаловалась тихо: - Мою росу обило, слышь.
- А кто повезет?
- Васька Чичерин проснулся. Он и повезет.
Васька, худенький, похожий более на подростка, чем на мужика, возился около машины, перетягивал через кузов веревку.
- До Парноги? - спросил Васька, не поворачивая головы.
Я поставил чемодан к заднему борту и помог другой старухе втащить узлы. Она тоже была без лица. А сумку старуха не отдала, уселась вперед к самой кабинке и застыла.
Я тоже влез наверх и успокоился на брезенте в ямке, между ящиками. А внизу глухим голосом человек все спрашивал:
- Это чья машина? - и канючил: - Ну ты, возьми. Слышь. Это чья машина, леспромхозовская?
- Отстань.
- Ну ты, слышь... Ну-у!
- Чего? Три года только дали.
- А не пять?
- Три. Только три. Из Великого Устюга еду.
- Ладно. Э-э... не галди.
Человек в телогрейке, бритоголовый, с коричневой шапкой-ушанкой в руке перевалился в кузов. И пошагал по ящикам, отыскивая, где устроиться.
А внизу уже другой канючил:
- Слышь? Это чья машина? Слышь...
Я задремал. А как открыл глаза: все напрочь замеркло от сырости. Небо надо мной обложило тучами. И тихонечко дождиком топотало по брезенту.
А старуха, что сидела cпереди, затянула:
А я гляжу в окошечко-о!
А я гляжу в окошечко-о!
Во хрустальноё-о во стёклышко-о-о!
- Что еще? - спросил кто-то снизу. - Не едем, что ли?
Влезли две бабы. Я заснул.
- Уркает, - сказала старуха, - ну, теперь уж скоро.
- Чего?
Я проснулся. Не торопясь просветало.
- Я поехала, потому что надо поехать, - сказала самая молодая. - Вон он уж пришел из армии. Он пришел из армии, я все думаю, как мы с ним гуляли. Я ведь ждала. Истопницей работала - так против жару стояла. До солнца, когда торопишься - все бегом, бегом. А в больнице нашей санитаркой я. Так утром скинусь и цельный день туда-сюда, туда-сюда. Так и не дождалась... А тут он пришел. Идет навстречу, а мне подумалось: чего это он не так крепко улыбнулся, а чуть вздернулся. Думаю: не он. Мой-то совсем был другой. Эх, чтоб ему покрепче тогда улыбнуться!
...И заплакала.
- А я поехала, - сказала старуха, - оренбургский платок купила. Все равно 35 рублей тухнуло - вот и поехала.
"Надо заснуть", - подумал я. И заснул.
Открыл глаза от боли в низу живота. Согнулся. И сразу получил удар сапогом в лицо.
- А-а! Зэк проклятый!
Впереди бабушка, теперь похожая на курицу, спала, уткнувшись носом в черную сумку.
А тот, в телогрейке, лежал, разбросав руки, и ждал меня. "Хочет перекинуть, - подумал я, - выбросить из машины". Я поднялся и пошел на него, чтобы навалиться и задавить. А тот повернулся и начал тихонько сползать в мою ямку. Я еще ступил и встал на что-то мягкое, прямо живое, а это его шапка. Я протянул руку, - а глаза-то, глаза-то у него закрыты. Я ухватил его за плечо и начал трясти:
- Ты что, эй! Очнись! Слышишь, что ль?
Тот забормотал, а потом тихо спросил:
- Это чья машина? Леспромхозовская?
Я отвалил его от моей ямки и опять заснул.
В свете дня на бритоголового было жалко глядеть - лицо земляное, глаза почти совсем затянуло сухой кожей. Из правого уха торчала неправдопобно белая вата.
- Ты больной? - спросил я.
- Больной.
Говорить нам было нечего.
"Хорошо, что я не стукнул больного", - подумал я. Мне хотелось отмыться, но я и мы все боялись отстать. Машина в любую минуту могла отправиться. И мы ждали, что отправится.
Наша бабушка во сне твердила:
- Кажись, уркает? Поехали, что ли?
- Это, бабуся, у вас в животе уркает, - смеялась девушка.
Она была веселой, когда не плакала.
Днем было ничего, особенно если светило солнце. И с каждого поезда от станции бежали люди. Они еще издали кричали:
- Чья машина? Эй!
Некоторые кидали в кузов узлы и торопливо лезли. А снизу другие кричали:
- Слышь! Это чья?!
Потом те уходили. И приходили другие. И тоже уходили. А мы, те, которые первые, мы сидели на своих местах и ждали. Некоторые нравились, особенно чудак этот, электрик Федя. Влез без поклажи, крикнул:
- Здорово, почевалы! - и каждому руку. - Электрик Федя, электрик Федя... Мамаша, - сказал он старухе, - ну как, концы запаяли?
Старуха ничего не ответила, потому что последнее время больше спала.
А он ее растолкал:
- Чего, бабуся, везете?
- Две полушалочки, - отвечает, - коричневая и желтая, платье синее в горошек, а еще кофта шерстяная, неношеная, а тут, в сумке, яички.
- Я с тобой, бабуся, сяду. Как до места доедем, так и обженимся.
- Дело сладить можно, - откликнулась старуха... и заснула.
А вечером он уже пристроился к нашей девушке Любе. Он пристроился, и стали они жить. Сначала ничего. А потом он начал ее поколачивать. Сбегает в магазин. Смотрим, уже бутылку несет. Она-то не плакала. А он ее звал куда-то, торопил все: поедем, мол, поедем. И каждую ночь она кричала:
- Уйди! Уйди, Федька!
А он ее жалел.
И раз в одну темную ночь он и говорит:
- Слышь, Люба, зима скоро!
- Что зима, - говорит Люба, - авось одна не замерзну. Ваш брат всегда дорогу проколотит.
Он и начал выхваляться и заорал:
- Все концы запаяю! Мне не жениться, так и тебе замуж не идти. Ты поплачь, Люба, через меня. Где твои слезы? Где?
- Что ты ко мне привязался? - и она засмеялась. - Я с тобой и ноги пристояла, дурак. Отстань, Федька! Ведь я в санитарках работала, сколько вашего брата перевидала. Все мне мужиков жалко. И тебя, дурака. Ты только от меня отвяжись.
Потом они пели вместе. Тихонечко. Она пела, а он вторил. Хорошо держал.
И пришло время ей рожать.