- Маменька! - закричала девушка. - Помоги мне.
- О, Господи, - успокоила старуха. - Чего ты? Не бессчастные ведь мы. Ребеночек-то хорошо. Прикачнись ко мне, девонька, головкой, а я позову. - И крикнула: - Эй, кто... люди! Таз бы нам. И водички горячей, полотенечко чистое. - И успокаивала: - Ну потерпи... А то давай, кричи, гогони, сколько хватит сил. Вот мы как с тобой уладим, ослобонишься и пойдешь на крылечко перёное с сыночком, а то и с девчушкой - ведь тоже добро. А в лес мы с ними никак не пойдем, в лес темный, дремучий.
- Федька где? - спросила Люба. - Утек?
- Федька-то? А он нам теперь зачем? Он нам не надобен. Он тебе свое отэлектричил...
- Страшно мне.
- Какие страхи? Ты гляди, будто выскочила на зеленый лужок, а там речушка, цветики-незабудочки, как голубенькие глазоньки, на тебя, горюшу, глядят. А ты вскинулась птахой - кукушечкой да полетела к ближнему лесочку-перелесочку, прямо к высокой сосне или к дубу и - ку-ку, ку-ку, ку-ку... А люди у тебя станут спрашивать: сколько нам, кукушечка, лет осталось жить... А ты свое: ку-ку...
Девушку, вернее, теперь маму мы все поздравили, кроме, конечно, зэка нашего:
"Живи с дитём". Получился у нее мальчик... А девушку спрашивали, то есть мы так о ней думать привыкли - девушка, как сыночка назовем?
Она:
- Вася.
И тут ринулся дождик хлесткий, а потом сплошняком, в потоп.
Бабушка смеется:
- Слава Господу, Иисусе Христе, окрестили младенчика. А ты, Любонька, ластушка, собери в ладошку воду Божью, попей в сладость да в радость Васеньки... Василия Федоровича.
И стал для нас крик младенца Божьим праздником.
- Тоби теперь будет сыночек заступушкой, - напророчила бабушка и заснула.
- Езжай, Люба, в Молдавию, - сказала женщина с оренбургским платком. Вздохнула от памяти. - Там сады. Ох, там сады! Все дома запружены, и крыш не видать. Человека там убьют, так вот рядом - и не найти. Я тоже молодая думала: уеду в эту Молдавию, уеду.
- Что? - спросила старуха, проснувшись. - Кажись, уркает?
Люба прижала ребенка, скрутилась, с улыбкой ушла в сон. Весной и летом было, конечно, разноцветно, тепло. Но и к зимам мы тоже притерпелись. Студено, а ничего... Главное, чтоб машина тронулась.
Но раз нас чуть не шуганули - совсем чуть не убрали.
Это было, когда Вася уже подрос, наша бабуля его прынцем звала.
И вот как-то закричал снизу человек. Он закричал страшно, но нам его не было видно. Он стоял снизу и кричал:
- Ах вы, сизы-косаты! Ах вы, сизы-косаты, - кричал человек надрываясь, - это сколько же вы надышали! Это вы тут сколько надышали, тепло-витое забрали, тепло-витое по ветру, по ветру пустили, по ветру расфукали...
- Кажись, уркает, - обрадовалась старуха. - Вот и дождались, слава тебе, Господи!
- Это начальник, - сказала женщина с оренбургским платком. - Начальник не хочет, не хочет, значит, чтоб мы ехали.
- Ах вы, сизы-косаты, ах вы, сизы-косаты! - кричал снизу человек.
- Жалеет нас, - сказала женщина. - С нами ему беда.
- Чего вы налезли? - кричал человек. - Чего?
- Страдает через нас, - вздохнула женщина. - А мы-то, мы и пострадать толком не можем, как притерпелись уж.
Начальник еще долго кричал, а женщина рассказала, как ее сыночка убило в войну. Тоже так вот сидела на станции - и самолетом убило, а другой у нее сын родился глухонемой.
- Оттого и родился глухонемой, - говорит женщина, - что тот-то больно кричал. Там на станции, как моего сыночка ранило, схватила я его, а кругом ночь - и составы, составы, - я под них и через пути. А сыночек мой кричит, смертным криком надрывается. Я так думаю, что и родился потом глухонемый, что этот-то больно кричал. Кругом грохает - куда бежать: я все через путя по грязи, как лошадь. А впереди - так заборчик, улочка небольшая, думаю: куда стучать? Открыла калитку - думаю, как бы собаки нас с сыночком не задрали. Толкнула дверь... а там, в доме, худой ветер гуляет. Я в другой дом. И тот пустой. Думаю: чего делать? - а ребеночек кричит. Я его байкаю, уговариваю: "Молчи! Молчи!" Зачем это я его тогда - ведь никому не помеха. Пускай бы кричал. Дура я, дура проклятая - вот и замолчал: другой-то сын глухонемой родился.
- Ну уж, чего вспоминать, - сказала наша бабушка.
- Маленькая, - сказала Любушка и поглядела на нас ясно, - маленькая я очень любила малину собирать. Нет, ей-Богу любила.
- Погодите-ка, что я вам расскажу, - засмеялась наша бабушка. - А ты, девушка, догадайся. Это еще дед мой загадывал. - И она тихонько запела:
А что горит, а что горит,
А что горит без пожару?
А что светит, а что светит,
А что светит во всю землю?
А что бежит, а что бежит,
А что бежит без уходу?
А что цветет, а что цветет,
А что цветет без опаду?
А что растет, а что растет,
А что растет без коренья?
А что плачет, а что плачет,
А что плачет без рыданья?
А что плачет...
- Замолчи! - крикнула Люба. - Лошадь плачет без рыданья. Вам-то чего, вам-то зачем, а я, а я-то что с Васькой здесь делаю? Ему учиться надо, в институт. Отец у него по электричеству был. - И она заплакала.
- Эх! - вздохнула бабушка. - Дед-то мой получше бы рассказал. Ох, какой мастер песни говорить! И много знает, о-о-ох. Нонче Четверг? Пасет он, нам в Четверг колейка пасти своих коров.
И тихонько забормотала:
- А я гляжу в окошечко-о-о... А я гляжу в хрустальное...
В ночь разгорелся обычный теперь у нас скандал. Васька бил свою мать и орал:
- Сволочь ты, гулящая. Нагуляла меня... Вы все тут пердуны заржавелые. Сколько раз меня уговаривали: сейчас, сейчас дернет, тронемся, поедем... А у меня джинсов нет. Мать, ты это как, сечешь? Сука ты, а?
Люба не отвечала.
Но он на этот раз спрыгнул с машины.
- Вася! - крикнула она. - Погоди, сынок, я с тобой...
И она тоже исчезла в ночи.
А на другое утро слезла женщина с оренбургским платком.
А я глядел на здание вокзала, на серое зданьице, с маленьким крылечком, и с доской расписаний, и с урной, с начальником в красной фуражке, и я даже думал, что мы поехали, а вокзал стал поменьше, будто совсем маленьким, а рядом совсем уж маленький начальник в красной фуражке. Да как уедешь - куда? Куда ж от станции? Поезда гудят. И всё серым, серым и чугунно так: у-у-у-у-у - гукает, укачивает.
8.30, 19.20, а еще 0.15 - и всего две минуты стоят поезда. И хлопают двери на крыльце серого этого зданьица. И народ туда-сюда, туда-сюда: все бегом. А поезд только две минуты, только две минуты, и надо еще билеты закомпостировать. А поезда-то жда... А поезд жда... не ста... не ста... И я засыпал.
А проснулся оттого - старуха растолкала.
- Погляди, милай, за сумкой. Я сейчас.
В 8.30 - как всегда, подошел поезд...
- Эй! Это чья машина?
Полезла к нам женщина в плаще и сапогах. Она ловко закинула связанные вместе две кошелки.
- Ну-ка, молодец, подвинься, - сказала она бритоголовому. - Эй, только дай-ка я гляну, под тобой не мокро? - Засмеялась так звонко и, повернувшись к мужику, что стоял на дороге, закричала:
- Чего руки развел, - целоваться не станем! С тебя так хватит. - И ко мне: - Стукни, милый, шоферу, - пусть отправляет.
Я протянул руку, стукнул по крышке кабинки.
Машина гукнула. И вдруг тронулась.
- Эй, не пей, лешай! Не пей! - кричала женщина мужику на дороге.
И опять к бритоголовому:
- А ты, часом, не пьян?
И ко мне:
- И то сказать. Кто нынче не пьет - телеграфные столбы и те чашечки держат.
- Это чья машина? - спросил бритоголовый.
- О-о, чего ты к нам привязался. Мы шоферами не работаем. Нам бы только доехать. Да ты не жмись ко мне, ягодиночка. Сладим, что ли, свадьбу?