Выбрать главу

Как попали они сюда, далеко от людей поселившись, от дорог? Ведь мы из той же земли, и в огромном просторе леса, представляете, стоит на берегу человек, такой же, как я, такой же дурак, и зовет, зовет, надрываясь: "Лодку-у! Лодку-у!" Он ищет переправы на тот берег.

И вышел на берег старик в белой рубахе, с большой широкой бородой: "Эгей! Э-э-э-э-ай!" Старик низко поклонился, проговорил негромко:

- Мы заходящим людям рады. Ведь это редко кто к нам заблудит. Угощайся, товаришш, попробуй-ка нашего Большого Зайца.

Я тыкаю в твердое мясо вилкой, жую - и не могу вырвать завязших в мясе зубов.

- А ты запей-ка! Запей, - просит старик.

- Будемте здоровы!

- Что? А? Крепок Большой Заяц? - И они добродушно смеются.

- Как это - Большой Заяц? - не понимаю я.

- Лосей они изничтожают, - гудит мой сосед и опускает каменный кулак на стол. - Только это дело законное. Лосей надо изничтожать. А самогонов они не гонють, только бражку. У нас кругом тут только бражку варят.

Я глупо улыбаюсь, прошу объявить перерыв, потому что я больше уже не могу.

- Ну, будемте здоровы! Во мне весу было определено более пяти пудов. Я охранял самого Николаху, - гудит слепой.

- Николаху? Какого Николаху? - спрашиваю я.

- А царя, - отвечает он. - Государя императора, семью его охранял на вокзале.

- Семью? - удивляюсь я. - Какую семью?

- Да на вокзале.

- Ах, на вокзале?!

Да, конечно. Я знаю вокзал, я понимаю вокзал. С детства помню маленькую станцию-платформу и рельсы, убегающие в траву, и медный колокол рядом с дощатым, крашеным рыжим заборчиком - бом! бом! - и запах из уборной, храбро распахнувшей дверь рядом с билетной кассой. И я вижу этот маленький паровозик, испуганный, похожий на Большого Зайца, прижав уши, он слушает удары колокола.

Да и этот запах уборной... ветерком потянуло и перебило запахом луга и близкой реки. Я слышу, как лязгают сцепы вагонов... Я уже знаю, что уезжают четыре дочери Николахи - Ольга, Наталья, Татьяна и Мария. И возле каждого входа в вагон стоят по два солдата из охраны. Ольга сошла на ступеньку, спросила: "Солдатик, правда, забастовка в Петрограде?!" И эти слова ее, сохранившиеся здесь, в Селении, испуг ее, как она тогда глядела на солдатика, пробежит тенью, скоро исчезнет, совсем исчезнет - и я хочу встать, уйти, но голос Слепого давит, не отпускает:

- И тут разводящий: "Эй, робята, рота забастовала. Ладим в Петроград". Все поужинали, чисто оделись. Были три сорта шанели - парадная, воскресенская и работчая. Мы пошли в воскресенской. А тут бежит навстречу жандарм, мордастый такой: "Братцы, вы что надумали?! Давайте поговорим. Братцы! Все напухнете. Братцы, вас там напластуют!"

Ударил медный колокол. Заяц прижал уши и скакнул. Скакнул в сторону. Солдаты, стоявшие на путях, засвистели, дали три выстрела вслед - да где уж! - заяц метнулся в траву и поскакал к реке... Оттуда тянуло запахом луга, покоем, тишиной... Солдаты без команды строились - так им было привычнее, и все двести пятьдесят человек охраны зашагали по дороге к Петрограду. Потом уж, в поле, строй рассыпался, вытянулся цепкой.

- Из Царского села как пчелы вылетели, дорогой товаришш. Я ведь сколько воевал, сколько крови пролил, а приехал на родину - так - веришь ли, убить хотели, кулачье - слышь? Ужо как в Писании сказано: братии, не губите всякого содействующего, трудящего - пусть он будет у вас безопасен.

Помню это, в субботу, хороший такой денек, пошел я к Глафире Васильевне - девок-то я любитель, налетают на меня, поверишь ли, дорогой товаришш, молодчики - Лужинков и Воробей - сколько народу побил этот Воробей - шут его знает! Руководитель Алексей Чичерин, вот он рядом с тобой сидит, безрукий-то, а ешо Одинцов Михаил, Яков... А я-то был такой отчаянный. По два куля мешка ворошил - вот какой парнюшечка был. Они на лошадя, за мной. А у меня ноги шибко бегать - к угору повыдернул буйный вихорь. А тут четыре брата Алексея Гаврилыча Чичерина. Я на крыльцо к себе, топор схвативши, - зарублю, говорю. Во! Алексей-то отступил.

В двадцать четвертом году Воробья убили. Алексей выпить любил - так он завинился, секлетарем его сделали - и никто ничего об ем, ни бу-бу. Оставался еще Петр Евграфович. Организовали артель - 12 человек по полтора пуда ржи. У Алексея Гаврилыча брат - Николай - был в партии "Народной свободы". Он взял - и все наши денюжки пропил - вот тебе и артель. Ну, давай, выпьем, дорогой товаришш. Я теперь видишь какой, отошли мои политицки дела.

- Ты не слушай его, товаришш, - дернул меня за рукав Алексей Чичерин. Он говорил все тем же глухим, срывающимся шепотом. - Я-то с войны пришел, шептал он, - руки нету, а он тут пензию добывал... Меня-то в кулаки определил, а сам мироедствовал со своей пензией, слышь.

- Ты, Леша, меня не трожь, мне-то еще больше государство пензию даст, как я через вас пострадал глазами, за мою-то воду темную, за язви мои - я еще с вами поквитаюсь, слышь?

- Погоди, Пашка, - шептал Алексей Гаврилыч и замахал здоровой рукой, ты скажи товаришшу, как церковну землю делил, как себе отхватывал.

- А семеро детей - ты как считаешь, слышь, дорогой товаришш. Я-то хорошо политикой работал, а ты, Алешка, мне глаза не застилай. Я ведь коммунией командовал! Нас поначалу ничего - восемнадцать хозяйств, тут головокружение пошло, приехал уполномоченный - пошло-то дело в затяжку...

Приехал уполномоченный Кашутин. Тогда налог надо было платить. А я невзлюбил. Публика не за меня. Он кричит: "Ты срываешь поставки, подлец! Сулил центнер ржи, а где? Предатель, я тебя за Калугу отправлю. Клади, говорит, - свой партбилет". А я говорю: "Нет у меня на мельнице партбилета. Ни на одну ниточку не замарался". Это он ко мне на мельницу приезжал, Кашутин. А потом приехал товаришш Дашунин, ешо повыше будет. Тожо, как зачал трясти, так мой брат написал в Москву. Потом мы уж слыхали, Кашутина забрали, и Дашунина тожо, кажись, за Калугу... Ну, давай выпьем, под языком сохнет.

- Будемте здоровы! Во! Звонко пошло, - и он наклонился ко мне. - Ты с Москвы, так по радио, слышь, ранее давали мотивы, сестры Федоровы пели. - И он зашептал. - Точь-в-точь голоса дочерей Николахи - Ольги, Натальи, Татьяны и Марии. Я уж как услыхал, думаю, написать бы надо. Разоблачение дать.

- Чего ж не дал?

- Писать слепому тяжело. Я только по нашей деревне что могу тревогу дать, а ты бы, слышь, написал, грамотный ведь, в Селении, мол, проживает солдат охраны его императорского величества и может освидетельствовать дочерей Николахи, как сам видавший их и слышавший теперь по радио.

И он запел:

...По утру-то да раннему

Глядела в окошечко-о-о-...

- Да ты не сомневайся, я ведь не за пензию. Хорошо поют сестры-то Федоровы. Как они добрались из этой Германии обратно в Москву? Когда по радио объявили и они запели: "День за день, как дождь дождится. А сяничка-то ма-а-лая". У меня так слеза позабытая опять проснулась. Жене говорю: "Они! Уж тут я не попутаю: они и есть... Николахины дочери. Изловить их надо. Весной птицы защелкают по оврагам в черемухе, да по кустам, тут их ловить надо. Дак тогда и к месту представить."

И он опять надо мной, и его лицо повисло, и широкий нос этот рябой, и закрытые глаза - и по щекам, как из прорубленных окошек, - слезы в две грядочки - из-под закрытых век.

- Дорогой товаришш, - гудит он. - Радость нам какая, что дошел! Не сомневайсь, лодку-то Иван Руфыч хорошую тебе даст - лучше нас, селенских, нигде не найдешь, - положил мне на плечо железную свою руку...

Я боялся, что сейчас поднимусь и с улыбкой на устах произнесу: "Следуйте за мной, братия!" А если они не пойдут? Не захотят? Я опечалюсь. И я опечалился.