- Да, мельком. Штаб находился тогда в Джанкое. Он выходил из штаба. Помню, он был в белом кавказском бешмете, тоже белой кавказской папахе, под которой, очевидно, кокаином одурманенные глаза резко выделялись на белом напудренном лице. Его вид поразил меня: на лице прочитал - смерть.
- Вы направлялись к нему? Вошли в штаб?
- Нет, я не решился. А хотел. Я очень хотел как-то устроить свою жизнь. Понимаете, я был болен, какая-то мне необходима работа... Лечиться, понимаете. - И с доверительной улыбкой: - В тот год манна небесная не падала. Я, понимаете...
- Что вы всё - "понимаете". Я-то вас понимаю. Вы зашли в штаб белых, решились?
- Так точно. Обратился к начальнику штаба полковнику Эберту. Неудачно. Он был пьян, меня не слушал, закричал: "Вы офицер, марш в офицерскую роту!.." На мое счастье я случайно связался с польским обществом, братством - в то время существовало такое. Они-то и предложили мне работать в тюрьме на очень скромной должности. Но как ни странно - это меня, понимаете, устраивало. Я был зачислен сверхштатным помощником и получал оклад младшего надзирателя в размере двадцати восьми рублей.
- Так вы, Николаев, поляк? - спросил следователь.
- Никак нет. Православный, а с поляками-католиками связан с детства по Белостоку.
- Тогда вам будет интересно встретиться с земляком. Случайно узнал, что из Белостока здесь местный аптекарь Бронштейн. Хотите его увидеть?
- Если необходимо. Он не может не знать двух белостокских богатеев братьев Трилинги и еще фабриканта шляп Новикова. С их сыновьями я учился в Белостокском реальном училище. Вы мне еще не верите?
- Николаев, вы же знаете, что будете казнены. А вот как - это уж, простите великодушно, - моя забота.
Дорога из туманных воспоминаний Николаева то поднималась на острие меловых гор дознания, то стремительно убегала вниз, а для меня это были лишь маленькие скалистые островки, - там я отдыхал перед настоящей дорогой... Я искал твой взгляд...
Галя! Галя! - лаяли чайки на островах.
Мой путь к тебе еще был без единого луча света. В той прежней жизни страх сжимал мое сердце, и еще боль. И теперь я чувствую боль, словно нарастающий шум. Да, так вот, тогда, перед входом в иной мир, я увидел множество лиц. Из их ртов вырывались слова на разных языках. Я их понимал. Но самое удивительное - они говорили о чем-то очень незначительном, не относящемся ко мне, к моей тайне перехода, к моей дороге к тебе.
В тумане позднего вечера я увидел желтый свет. И задохнулся от радости узнавания. Прямо на лесной земле сидел юноша, за ним оконная рама и открытая форточка. Картина моего сына Андрея!
На суку ели висела горящая керосиновая лампочка. К свету лампы летела сова. Тонкое дыхание папоротника опутало раму со стеклом.
Это был ковчег нашего дома, всегда открытого деревьям и небу над лесом. И в подтверждение, что это не просто видение, Галя отделилась от сосны и быстро зашагала среди деревьев. И я вспомнил ее стихи:
Пусть отныне в лесу,
Как доныне в лесу.
Шорох крыльев в корзине несу.
Я вспомнил, как она повторяла: "Мои пальцы когда-нибудь дрогнут и проклюнутся листьями".
* * *
Я опять - в Селении. Раннее утро.
- Ладно, спасибо, Иван Руфыч. - И мы вместе потащили лодку к берегу. Она оказалась белой, несмоленой.
- А чего, Иван Руфыч, здесь жестянкой заделано?
- Это сучок был, - торопливо сказал Никифор.- Ничего. Хорошая лодка.
- Сейчас весло принесу, - сказал Алексей Чичерин. - Таких долбленок не найдешь.
Ветер качал деревья. Мужики сидели на угоре, рядом с рекой. Я прошел мимо и не знал, зачем потащился за Алексеем.
- Идем! Идем! - обрадовался Алексей. На дорогу хорошо. Надо. А то ветрено.
Мы зашли в дом.
- Старуха у меня болеет, - говорил торопливо Алексей своим срывающимся шепотом. - Сейчас стакан найдем.
Он - все торопливо - открыл буфет, поставил на стол два стакана, налил из чайника совсем мне показавшуюся мутной бражку.
- Ну? будемте здоровы! - и он сразу успокоился и зашептал: - Понимаешь, товаришш, жизнь-то путает. - И достал из кармана письмо, помятое, загодя приготовленное для меня. - Вот насчет пензии похлопочи, не оставь. А то брату-то определили моему, тоже фамилия Чичерин, зовут Василий. Я-то брата половина мертвого привез, а он отжился. И пензия ему. Так мы с братом потом ужо не говорили до смерти. Раз он, покойник, идет мимо окошек. Хотел его сгаркнуть. Да думаю - наплюну, не стану. И он так ушел, а через два года утонул, переезжал за реку. - И Алексей быстро перекрестился. Поглядел на меня: - А может, тебе нехорошо, что я крещусь? Да это так, глупость.
- Да нет. Почему же мне нехорошо? Письмо кому отдать?
- Ну уж ты сам сообрази - ведь нехорошо. И с братом совсем не простились. Ты уж похлопочи.
- Ты что, думаешь, я письмо на небо отправлю?
- Зачем? Как хочешь, вам виднее. Ну давай, выпьем.
Мы еще выпили и поднялись.
Раздался старушечий голос с печи:
- Лексей, слышь, скажи, чтоб он меня взял.
- Кудай-то тебя взял?
- Куда? В больницу отвез, в Кокшеньгу. В больницу-то.
- Еще чего?
- Лексей, Христом Богом молю. Ноги-то не ходют.
Алексей потянул меня за руку.
- Пойдем. Нече тут.
И уж когда выходили, я услышал, как она крикнула:
- Ведь не месяц какой, а пятый год прошу... Лексей!
Алексей дал мне весло, и мы пошли к угору, где сидели мужики.
Я поклонился им:
- До свидания!
Они закивали. Никифор полез в воду, чтоб толкнуть лодку.
Я посмотрел в его чистые глаза и не мог сказать. А знал. Я знал. Ветер сюда придет. И будут избы слепыми окнами глядеть в небо.
Я стоял в лодке и глядел на них. Они тоже на меня глядели. Мы молчали. За поворотом, как скрылась деревня, я сел на досточку в корме, что положил Никифор, и начал грестись одним веслом. Под ногами тихо перекатывались черпачок и бутыль с бражкой. Ее сунул мне Алексей Чичерин. "Ничего, в дороге-то хорошо, - бормотал он своим странным шепотом. - В дороге-то надо".
Течение неслабое. Река не так чтобы глубокая. Весло часто ударялось о камни. Я знаю: за пределами сил должно было мне здесь открыться иное, единственное, именно единственное...
- Я уже понял, - перебил мои мысли Николаев, - такое я испытал. Память хранит. Тогда еще, ребенком, в 1905 году... Мой товарищ и его мама взяли меня с собой. В Белостоке мы сели в поезд. Наши вагоны были разукрашены зеленью. Мы ехали в город Ченстохов. Со всей Польши направлялись процессии, чтоб Ченстоховской Божией Матери излить свои недуги. Представляете, будучи ребенком, я наблюдал потоки людей, тут же и кони, брички, и на костылях убогие, а которые не могли идти, их несли на руках, и шли, и шли... к Ченстоховскому монастырю... Потом помню, как мы стояли перед занавешенной иконой совершенно безмолвно... Когда занавес опустили, раздались громовые раскаты на хорах... И слились с криком всего многолюдства, молящиеся падали на колени. И мы молили Божию Матерь, радуясь в едином биении сердца. И во мне, мальчике, ощутился такой подъем духа, что я увидел близко летящего ангела... это такой подъем духа, понимаете?
- Да, понимаю, - кивнул я.
А за угором поднималось солнце. Лучи его свободно проходили - и всё - в желтом свете - всё... Ты, Который все знаешь... - погляди на свою землю в желтом свете!.. И лес, и берега эти, такие медленные, тихие, степенные, - в желтом свете; и маленькие бухточки, из воды торчащие березы, и затонувшие, прибитые течением к берегу; и мои пальцы - желтые, желтые пальцы, и голова откинутая... Желтая лодка...
Он плывет на лодке. В желтом свете виден со всех сторон.
Опять отпустило. А-а, легче чуть. И я посмотрел на солнце, оно среди желтых туч, одинокое... Почувствовал, что могу бодрее грестись, - и желтая волна медленно, удивительно медленно уходила... Несколько раз я падал в лодку головой вниз, а она, долбленка широкая, держалась, даже почти не вертелась - спасибо тебе, Иван Руфыч, лодка твоя хороша. Потом я достал бутыль с самогоном - ну, будемте здоровы!