Он не докончил, ткнул пальцем:
— А этот как сюда попал?
Мы пояснили, что это англичанин, его привел Миша, и мы просили его снять калоши. И он не фурычит по-русски. Англичанин приветливо улыбался, но больше никто на него не обращал внимания, даже когда у него оказался в руке стакан, пущенный по кругу. И он сообразил без перевода, что надо не задерживать, выпить и передать следующему.
Пароходик уже не так сильно качало, поскольку мы взяли правильный курс. Кажется, все уже проснулись, кроме Лешки. А нам его очень не хватало, особенно мне… Я сделал уйму набросков Лешкиного портрета, потом загрунтовал несколько холстов — мне нужен был простор: я хотел вложить (или, так сказать, передать через портрет) наше лицо странников, неумелых губителей своей молодости на дырявом ковчеге, вырвавшемся из наших пра… пра… пра… детских игр, из травы, из какой-то березовой чепухи, из этих прыгающих солнечных бликов на Таруске, но ведь не Лешка, а Нил нас позвал, он был нашим капитаном, хотя все мы понимали, что душой всего был Лешка, и я раньше задумал писать его портрет, как бы проступающий сквозь сиреневую дымку… А теперь-то мне казалось: это совсем не то — какая сиреневая дымка? откуда, зачем?
— Привет.
— Привет.
Ну как описать Лешку? Да так — худощавый парень, на нем свободно болтаетcя белый пушистый свитер, узкобедрый, в голубых, вытертых на коленях джинсах, жиденькая бородка на скуластом лице, светлые усики, глаза с чуть-чуть монгольским разрезом. Он взял у меня стакан, улыбнулся, скользяще, виновато. И вдруг я понял: он ведь виноват, то есть так себя ощущает, а может, и правда, если он наши души затянул, и для нас захлопнулись железные зубья капкана. Какие железные зубья? Зачем на него напраслину? А внутри меня настырный голос: виноват, виноват… Но я этому голосу: «Все мы тут виноватые. Ощущение вины за других, а прежде всего за себя, и выбросило нас из жизни. Мы об этом между собой не говорим. Нам просто стало скучно называть белое черным, а черное — зеленым… Наша судьба — дорога».
Красивая Оля положила Лешке руку на плечо, обвила тонким хмелем. Лешка передал ей стакан, она — Зине… Шапка по кругу. Нил, который уже сидел на диване, приказал Годику:
— Скажи там, в трубу, в машинное отделение, чтоб подбросили в топку угля, чтоб раскочегарили, — и усмехнулся, — только не надо ничего библейского.
— Эй, в машине! — крикнул Годик. — Добавьте жару. Не жалейте, ребята, угля. Не жалейте себя, не жалейте нас…
— Погоди, — остановил Нил. — Я сам скомандую. Средний вперед! Полный вперед…
Уже через несколько минут наш пароходик задрожал от напряжения, загрохотали шатуны, застукали гребные колеса, и наш пароходик рванулся вперед, как раненый зверь, он был истощен в борьбе за жизнь, лесной зверь, продравшийся сквозь колючий можжевельник, по пенным розовым волнам Иван-чая, среди папоротников и желтого зверобоя, через канавы и густо посаженные молодые елочки, буквально ползком, ползком к живительной воде Таруски, обшивка, конечно, облезла, переборки прогнили, сломались, днище все в пробоинах, ребра-шпангоуты от тяжелого запаленного дыхания раздулись, готовые лопнуть, но форштевень еще грозно разрезал воздух — потому что дикий зверь и есть наша надежда, наша несокрушимая мечта и гордость, да и верхняя палуба еще пока держалась… Нет, ничего, жизнь нам представлялась вполне возможной, даже роскошной, потому что никто и ничто не могли нам ничего указать, и наши сердца, чувствуя полное освобождение, открылись ровному грохоту коленчатого вала, и мы давно уже перестали обращать внимание на качку. Миша профессионально открывал очередную бутылку, а я, укрепив мольберт, попробовал опять заняться Лешкиным портретом…
— Скоро, ребята, Бриндизи, огни Бриндизи, — пробормотал Нил. Все устремились к иллюминаторам, и я тоже не выдержал, оставил мольберт… нет, несправедливо обвинять нас, что мы циферблат без стрелки. Впрочем, может, это и так. Но мы ищем эти стрелки — и прилипли жаркими от выпитого вина лицами к стеклам иллюминаторов. Глаза застилал пот…